Руда
Шрифт:
— Не ты? Верно не ты? Ну, прости, Коптяков. Или зачти за твое хихиканье. Не стерпел я… Ты как всё-таки сюда попал из Ляли?
— Ну, как… Мосолов позвал, он везде искал знающих по медным рудам. Меня и отпустили на лето к нему. Я думаю: место всё равно открыто, деревнёшки всё равно приписаны, — и пошел.
— Так вот где пожару причина…
— Конечно, крестьяне отплатили.
— Так ему и надо! Лютует, поди?
— Нет, он лежит. Весь обвязанный. Тихо пока. Но уж встанет, — так держись.
— Уходить мне надо загодя, Коптяков. Немного не дошел до дому, — мать хотел повидать, —
— Уходить, так к нам на Лялю. Там вольготно таким, как ты. В куренях [54] укроешься или в вогульских паулях. [55] Немало там народу спасается.
— И то, видно, придется на север податься… Дядя Влас, а не снесешь ты матери в Мельковку, под Екатеринбургскую крепость, от меня письмо? Хоть весточку подать ей, что жив, мол, я.
54
Курень— место, где выжигают уголь из поленьев.
55
Пауль— поселок полуоседлых манси.
— Это, то есть, когда?
— Да вот сейчас. Пока Мосолов отлеживается, у тебя прямого дела нет. Пашпорт у тебя, поди, искательский? На все стороны?
— То-то что нет… Не с руки мне, парень. Ужо осенью на Лялю буду ехать, могу дать крюку, завезу. А теперь как?.. Я ведь теперь тебя признал! Право! Тогда мы с Андреем Дробининым в здешних местах ходили, — и ты с нами был. И прозвание помню: Сунгуров ты, Егор, али нет?
— А признал, так помолчи. И хозяину своему смотри не назвони.
Егор повернулся набок, к гостю спиной.
Рано утром жена мастера подошла к лавке, на которой лежал больной, и неприветливо спросила:
— Спишь, что ли?
— Нет, хозяюшка.
— Встаешь помаленьку?
— Пробую. По избе уж могу пройти.
— Вода тут, в кувшине. Хлеб — вот. Мне с тобой недосуг возиться. На покос иду до ночи.
— И Антониду с собой берешь?
— Нету ее.
— Куда делась?
— Волчье племя! Куда? Сбежала. И сарафан унесла паскуда.
Дней пять Егор оставался совсем один. Коптяков не заходил. У Егора затеплилась слабая надежда, что верхотурец всё-таки поехал в Мельковку. Хозяйка появлялась поздно вечером и каждый раз только спрашивала, скоро ли он встанет. Егор успел трижды перечитать свою единственную книгу. Многое помнил наизусть. Силы возвращались к нему очень медленно.
Как-то утром услышал он брань хозяйки на улице, детский голос и звуки ударов, точно она кого-то жестоко избивала.
— Кого ты так, хозяйка? — спросил Егор.
— Нитку, — кого! Вернулась-таки, — с торжеством сказала хозяйка. — Недолго набегала дрянь. Тоже понимает, что при доме-то лучше.
Когда хозяева ушли на работу, в избу заглянула Нитка.
— Что, девонька? Попало? Ну-ка, расскажи, где пропадала, — ласково сказал Егор.
Девочка только мотнула головой и скрылась. Егор взялся за книгу. Сочинитель полагал бесполезными,
Скрипнула дверь. В избу вошла невысокая старушка с узелком и озиралась, ища кого-то. Егор быстро сел на лавке, книга шлепнулась о пол:
— Мамонька! Мама!
— Егорушка!..
Уселись рядом, беседовали без порядку, — что прежде вспомнится.
— Нет коровы, значит? Трудно тебе.
— Да, поломал зверь коровушку прошлой осенью. Сбитень [56] варю, продаю… ничего, голоду не знаю.
— Об Андрее вестей нет?
— Не слышно. Всё, поди, на Благодатской каторге страдает. Кузя собирался его выручить, — как-то удастся ему. Лизу-то он выкрал, — ты знаешь?
56
Сбитень— горячее питье.
— Да ну?
— Как же! Тем летом еще, как ты ушел.
— Молодец Кузя! Он что задумал, — сделает. Куда они бежали?
— К вогулам. Так я Лизу и не повидала. Кузя-то приходил ночью сказаться… Что только деется! Тот, слышно, в леса ударился, другой в Орду ушел… Раньше я думала: на разбой этак-то убегают, а теперь гляжу — самые добрые люди.
— Да, мама. Мне привелось настоящих разбойников видеть. В столице они живут, во дворцах, сладкое вино пьют, охотой забавляются. Бирон у них за атамана, Акинфий Демидов есаулом. И сама царица в той шайке.
— Сынок, зачем ты?.. Про царицу такое…
— Шутовка она — не царица. Через нее несытая орда биронова на нас насела.
Маремьяна залилась слезами. Егор замолчал и насупился. И что вздумал мать-старуху пугать! Легкое ли ей дело от сына бунтовские речи слушать!.. Одно горе ей приносит. И видятся-то часы считанные, всё перед разлукой. Чем бы ее успокоить, старенькую… Егор взглянул на мать: она глядела на Егора и весело улыбалась, мигая мокрыми веками:
— Я тебя не осуждаю, не думай, Егорушко. Всё понимаю — ведь зрячая. Как народ, так и ты. Конечно, думалось, лучше бы добром…
— Вот и пробовал я добром, — сейчас же не удержался Егор, — а что вышло?.. Ладно… Скажи, мама, чего ты смеялась?
— Так я… Ты задумался и язычок высунул, я сразу тебя узнала: мой Егорушка.
Рассмеялся и Егор.
— А то всё не узнавала? — с нежностью спросил он.
— Как матери не знать свое рожоное! Хоть и большая в тебе перемена, Егорушка. Ожесточился ты, сказать. Бородка растет. Худущий стал. А вот рука-то… Где это бог пособил?
Егор поспешно спрятал руку, на которой один палец был отрублен вовсе, а другой не разгибался.