Русология
Шрифт:
Я трясся.
– Ты?.. здесь?.. Но ладно... Дар мой...
– вёл Марка.
– Слово убито, а плоть живая... Ну, мир меняется?
– Марка!
– не слышал я.
– Мир меняется?
– задыхался он, и пятно расплывалось шире и шире по белизне плаща.
– У меня...
– Он, достав из кармана, сунул мне.
– Психотроп н'a... Квас, я в Элизиум...
Наскочивший шестёрка пнул его и орал мне: - Кто ты?!
– Я врач.
– Канай!
– И он выстрелил Марке в лоб.
Тот замер, изо рта кровь... Я встал. Подо мной лежал друг мой, с коим мы с детства, кой любил Нику; избранный, пьющий, ибо шагнул за цель (сикли, скот и рабов).
– Канай, врач!
– крикнул шестёрка.
Я зашагал прочь. Я не прижался к мёртвому другу, не проводил его. Распрямив кулак, где наркотик, я проглотил его и влез в 'ниву', чтобы поехать. Первый дар был наркотик мне; а вторым
День спустя денег не было. Ника вроде работала (я не знал где), Марке звонила и удостаивалась гудков в ответ (я утаивал). Я пил в третий день, пил в девятый... Сын был со мною: пикал на флейте, чаще бездельничал... А и правильно: всё мираж и труд зряшен... Жёлтым звенели в окнах синицы.
– Птиц, пап, скажи как звать?
– Клёст, Антон. Клюв вразнос, а цвет красный, но чернобурые хвост и крылышки; самки с изжелтью. Клё-клё-клё. Клёст, он северный и у нас гостит в марте. Или в апреле... Мне на днях...
– Я умолк, ибо, впало, что, вот как я клеста, так меня видел кто-нибудь в чаще с телом.
– Пап!
– Подорожники, завирушки, разные славки, р'eмизы, пуночки, мухоловки, также дубровники, варакушки; есть и камышевки, бормотушки, есть и сверчки, трясогузки, ржанки и поползни, коноплянки, чечётки; и чечевицы, плиски, зарянки, Тоша, крапивники, свиристели и ласточки.
– Не один вид, а много?.. Пап, для чего так?
– Чтоб отвлекать нас, в формах скрыть тайну.
– Вот, мама сшила!
– сунул он мне саш'e с кардамоновым, то есть с Маркиным главным запахом.
Я - в карман, но наркотик закончился; и мир вновь распух. Вновь болезнь, сирость, бедность... Ника играла - кажется Шумана; после слушала о Чечне... Ишь, слушает... Информация меж тем рядом, на полке, и в пьяной Анечке... Я сел в кухне, чтобы не слушать... Словь, значит, жизнь людей? Я признателен: за отца и за брата, деда и Марку, также за рак мой, также за первенца, Нику, Анечку... и за внука!.. Я рыл в аптечке и покружил в тоске; пару раз нервно выглянул в темноту в окне, где фонарь вис над 'нивой'... Вдруг и за мной следят? Впрочем, я ведь воюю, я на войне; бьюсь словью.
Я прошёл к Нике, сел.
– Не кляни меня, - начал.
– Будь и работа, я не работал бы. Не желаю в статисты. Жизнь ведь не в службе...
– Я передвинулся. Смутно, что я сказать хотел, - столь же смутно, как и сама она с интересом к войне в горах, с ожиданьем 'ребёнка', с тихим безумием и с пошивом саш'e; наконец с локомоцией не Евклида с Евдемом, не Лобачевского, не ещё кого, но - Эдемского. Родилась, в детстве вешалась, сын убит, а муж плох - вот юдоль её, коль не выиграть... Потому нужно выиграть. Я вскричал: - Ника! Знай, что бездельничать - лучше, чем быть по м'oроку! Дескать, дух горит и духовный подъём? Чтоб фальшь творить, то есть слово?!
– Я подскакал к ней вместе со стулом, дабы взять з'a руку.
– Весь их труд креативный выйдет коллапсом! Быть есть не жить, пойми!
– Я упал на колени.
– Если дознаешься, то пойми, Ника: я есть Спаситель, а не Антихрист, кличущий в одурь. Ты - изначальное... О, темны слова! В них нагорщина: дескать, надо, как бог велел... Но мы больше слов! Образ мира проходит и мир иной близ! Как у них: мы по 'образу' и 'подобию' ?!
– прорвало меня.
– Так-то так, но у них - слово истинно, а мы ложь-де... Что, 'образ' лжив стал?! Ника, знай: бог лжив! тот, что 'бе слово'! Надо слова гнать. Кто ты мне? Я един с тобой, как един со мной воздух и почва; их пусть не любишь, но не живёшь без них. Это главное. Но что сделалось? Рай земли и рай воздуха свёрстан к фону для торжества словес. Потому день наступит и канет 'образ'! Ибо я истина. Ибо знай: кого нет в словах, тот есть в истине...
– Я в слезах целовал ей кисть, мысля первенца.
– Он живёт! Но не в слове! Всё, что ты видишь, глядя Чечню в TV, - фальшь и домыслы...
Нам звонили межгородом.
– Всё, смерть словам!
– предложил я, но, как в наитии, подскочил: вдруг Шмыгов?
Это и впрямь был он.
'Dear, - ныл он, - Шмыгов в занятнейшем положении...'
– Феликс!
– вскрикнул я.
– Время цель сразить: сикли, скот и рабов. Чтоб - воля! В бр'aтине, в ней вся словь и идеи, весь гнусный комплекс, и я сражаю их! Я на грани. Весь мир на грани! Феликс, где Кнорре? наш Кнорре-П'aсынков?
'Где?..
– он смолк.
– Dear, слушай! Был Шмыгов клерк в Москве - нынче в Лондоне, каковой ему снился, И вот он в пабе... Как там наш Маркин? Шмыгов привет ему!
– Он хехекнул.
– Я воплотил мечту! Вот сижу, точно денди... Мне бы в Москве быть? Нет, Шмыгов в Лондоне; с ним Калигульчик в расфасоне от Гуччи, но и при галстуке с левым виндзорским, сэр, узлом. Всё прочее - Шмыгов на хрен... Dear мой dear! Я тебя ЖУТЬ люблю, всей душою!.. НО! больше видеться не хочу. Гудбай тебе, и finita amore... Впрочем...
– Он пил что-то.
– И, уточняя, я не обязан...
– Он поикал.
– Чёрт, бизнес... Это лишь бизнес... Палец в рот не клади, сэр... Что мне Россия и Квашнины в ней, иже и дух квасной? И пеньк'a... Много-много пэнькы стародавняя Русь экспортироуала... газ, нефть сейчас... Как смердит 'дым отечества'!.. В душ я, dear, смывать его...'
– Феликс, бр'aтина!
Он вздохнул: 'Куррве-Поссанный не звонил тебе? А ты сам ему: номер: пять два три десять, пять ноль-ноль семь... О'кей?
– Шмыгов хекнул.
– Мыллыонэр ты, как Абрамович! Всё, dear, действуй!' - Он оборвал связь.
З'a полночь... Кнорре-П'aсынков жёг мне мозг. Готово? Он продал бр'aтину и я избранный? муки кончились? Лоск, пентхаус, смокинг, Багамы и 'ламборджини'?!.. Я ждал рассвета. Я нестерпимо ждал, сидя в кухне! Кабы не мельк в окне (отраженье), я бы не понял, что Береника вошла, уселась. Но не сейчас с ней... завтра. Всё будет завтра... Впало мне, что имеем мы, лишь отдавши. Знать, Авраам, вождь избранных, чтоб иметь, отдал нечто? Что? Рай, естественно. На кон ставились: безыскусный Исав, об-у-словленный Яковом; богоносный Аврам, убивавший Исака; ловкий Иосиф, ткущий риторику, и Фамарь, сплутовавшая в святость матки Завета. Вижу личины их, ведших в ложь, продававших реальность за словоблудие! Как, прельстясь, мы шатнулись из рая - в рай помчал Моисей, их внук, кн. II, Исход). Рай пластали в понятия по лекалам добра и зла иудейского почерка; получали же деньги, скот и невольников, иудейский стиль жизни, или условный стиль... Вдруг почудилось, что я Верочку жуть люблю и мечтаю, чтоб её взор блаженствовал, как вопьюсь в напомаженный, изрекающий смысл рот! Жажду, вставив ей, целовать очерёдно все её ногти рук и ног яро! также сосцы ей жать после доброго, адекватного Богу дня! О, спёрло дух... Появись, целовал бы ей пятки, и за восторг бы счёл в понимании, что совсем не желаю Нику с равной горячностью! Ибо, истинной, Нике нет нужды, чтоб посредством 'любви', ха-ха, как зовёт слово порево, делать вклад в неё из семантики. Я, упав, обнимал ей колени и трясся в плаче.
– Милый! Не надо!
– Будешь судить, да?
– Мы вне суда, - в ответ. (И я понял, как счастливы обращённые в скот Цирцеей).
– Ника, представь: есть крест, - бормотал я, мысля про Верочку, - а у нас в руках гвозди, чтобы слова распять...
– Милый, милый!
Верочка стёрлась в сладком распятии, сдвинув бёдра...
– Ника, спаси меня; но чтоб не было больно, - вёл я.
– Чтобы не жил... Прошу!
Она слушала, вечно юная, не от мира сего Береника с манией изготавливать и раскладывать по углам ароматные, в пядь, саш'e...
Утром грубо, пошло алело, - так солнце мазало оживляж на фальшь. По деревьям, кабелям тока с крыши на крышу хаживал норд... Я - был. Никуда я не делся. Да и не спасся. Только прибавилась похоть к Верочке, чтоб меня доконать, и столькая, что я грезил детали. Глядя на Нику, думал про Верочку... Я шмыгнул к телефону, чтобы звонить ей... Ей! а не нужному Кнорре-П'aсынкову, как надо. Трубка молчала... Что, отключён?! О, боже! Изнемогаю в алчбе по Верочке!!! Я слетел из квартиры к уличной будке, и, прикусив язык, чтобы похоть задавливать, набирал, вместо Верочки, номер, даденный Шмыговым. Сообщив место встречи, я побродил окрест, усмиряя гон к Верочке, и пошёл домой. Кнорре-П'aсынков ждал в такси взбудораженный, долговязый, в свежей рубашке.