Русская миссия Антонио Поссевино
Шрифт:
Он снова отступил на шаг от мольберта, оценивая, насколько гармонично лёг очередной мазок, и снова принялся смешивать краски.
— Меня зовут Орацио [84] , чужеземец. Родом я из Пизы, а в Рим пришёл в прошлом году. Пишу фрески для главной католической библиотеки при Святом престоле.
Он вздохнул:
— Получить это место было совсем непросто. Если бы не связи старшего брата и дяди, со мной никто и разговаривать бы не стал.
Истома указал на холст и спросил на латыни, надеясь, что если не слова, то жест его будет понят молодым художником:
84
Орацио
— Что ты рисуешь? Здесь ничего нельзя разобрать.
Молодой человек сокрушённо вздохнул:
— Хоть итальянский язык и происходит от древней латыни, но их пути давно разошлись, и я не могу тебя понять. Кажется, ты хочешь знать, что я пишу?
Истома стоял, улыбаясь и ничего не отвечая.
— Это будет городской пейзаж, который я назову, — он на мгновение задумался, — ну, например, "Воскресный полдень весной у городского колодца". Знаешь, эти фрески в библиотеке мне изрядно надоели, и я хочу свободный от их написания день потратить на что-то для души. Эта площадь показалась мне интересной, и я надеюсь, что пейзаж получится неплохим. Как думаешь, его можно будет продать?
Он с надеждой посмотрел на Истому, но, спохватившись, смутился:
— Ах да. Хотя если ты не художник, то всё равно не сможешь понять, получится ли из этой заготовки настоящая, хорошая картина. Да я и сам не знаю. Хотя мне кажется, что всё же получится. Я давно заметил, что если я начинаю дрожать, как в ознобе, значит, всё идёт хорошо. Это как будто нечто божественное опускается на меня и движет моими руками, которые смешивают краски и наносят мазки на холст. Да что я говорю! Любые человеческие слова не могут передать то состояние, которое охватывает меня. Может, великий Данте смог бы описать его, но у меня слишком мало слов, а те, которые есть, я не могу расставить должным образом, поэтому любые сравнения будут слишком бледными. Я иногда думаю, что Данте, когда творил "Божественную комедию", тоже испытывал нечто подобное. Как думаешь, может, таким образом мы ощущаем присутствие музы?
Орацио поджал губы:
— Но, увы, древние почему-то не придумали музы, которая приходила бы к художникам. И у скульпторов тоже нет своей музы. Я всегда этому удивлялся, ведь мастерство древних ваятелей было столь велико, что и сейчас мы считаем их творения образцами, к которым нужно стремиться. Ну что им, трудно было, что ли, придумать муз для художников и скульпторов? Ну хотя бы одну? Несправедливо получается: у поэзии сразу три музы, у великого театрального искусства — две, есть свои музы у тех, кто танцует или пишет гимны. Музы истории и даже астрономии. А вот художникам и скульпторам наши предки музы не придумали. И это меня огорчает.
Несмотря на то что он болтал почти без умолку, Истома обратил внимание, что это никак не сказывается на его работе. Орацио, сетуя на отсутствие муз, оценивающе оглядывал свою картину с разных ракурсов и продолжал наносить мазки. Постепенно под его кистью на холсте стало что-то появляться, и Истома с удивлением смотрел, как на месте серого пятна у левого края полотна появляется каменная кладка колодца, а разноцветные мазки вокруг него превращаются в торговок и мальчишек-водоносов. Правда, разглядеть картину можно было только на расстоянии, вблизи она по-прежнему пестрела разноцветными мазками. Теперь Истома понял, почему Орацио после каждого мазка отступает на шаг от мольберта.
Конь заржал. Истома посмотрел на него. Жеребец бил копытом и кивал головой, порываясь куда-то в сторону. Истома хорошо знал повадки коня и понял, что тот чего-то требует от хозяина. Оглядевшись, он увидел, что возле колодца горожанин поит из ведра ослика, запряжённого в тяжело гружённую повозку.
— Пить хочешь? — догадался он.
Словно поняв вопрос, конь затряс гривой и стал ещё сильнее бить
Дождавшись, когда горожанин с осликом отправятся по своим делам, Истома поднял из колодца ведро, полное чистой холодной воды, и поставил перед конём, ослабив подпругу. Когда ведро опустело и конь довольно зафыркал, Истома уже было собрался вскочить в седло, неподалёку раздались громкие возгласы.
— Иди отсюда, — говорил кто-то тонким юношеским голосом, — давай-давай, проваливай.
— Ищи другое место, маляр, — вторил ему другой голос, принадлежавший мужчине постарше, — этот колодец предназначен для иного.
Он оглянулся. Двое молодых людей, один лет семнадцати, а другой Истомин ровесник, прогоняли Орацио. Одеты они были одинаково бедно, но с претензией на роскошь. Обтягивающее трико с дырами на коленях, тёплые стёганые камзолы, потёртые на локтях, и фетровые шляпы с перьями и короткими, загнутыми вверх полями. На одной шляпе — у того, что постарше, — перо дерзко топорщилось и немного наклонилось вперёд. На шляпе же юноши перо было сломанным, но он всё равно его не снимал, очевидно, считая, что с пером, даже неполным, он выглядит внушительнее, чем без оного. На поясе у обоих висели в ножнах стилеты.
Оба молодых человека стояли вплотную к Орацио, даже нависая над ним, и для подтверждения своих слов легонько подталкивали его плечами, нагло ухмыляясь и перемигиваясь. Бедный художник под их напором смутился, съёжился и стал торопливо собирать краски. Картину, ещё сырую, он одной рукой держал на весу, не желая, чтобы написанное оказалось смазанным. А второй руки ему было явно мало, чтобы собрать все свои пожитки. Орацио торопился, роняя в пыль площади то кисть, то палитру, то опрокидывая коряво сколоченный мольберт. Молодой парень вытащил из ножен стилет и стал, смеясь, легонько тыкать им художника в бок, особо веселясь каждый раз, когда тот от боли подпрыгивал на месте. Толпа на площади как будто не замечала происходящего, лишь вокруг Орацио образовалось открытое пространство, словно все вдруг решили, что находиться рядом с ним сейчас совершенно не следует.
Истоме это наглое приставание уличных буянов к симпатичному и безобидному рисовальщику показалось настолько грубым, настолько грязным и несправедливым, что он непроизвольно крикнул мерзавцам:
— Эй, ребятки! Не трогайте этот человека и ступайте по своим делам!
Молодые люди обернулись на крик и сначала изумлённо уставились на Истому, а потом непонимающе переглянулись. Истома понял, что он, действуя по первому движению души, произнёс эти слова по-русски, и обругал себя: в этой поездке он впервые совершил необдуманный поступок. И неважно, что он сказал это по-русски: ему совершенно не следовало вмешиваться в здешние дела. Но делать нечего: он настолько проникся симпатией к художнику, что того надо было выручать. И он тут же перевёл свои слова на итальянский, произнеся их угрожающим тоном, а для большей убедительности положил руку на эфес своего шамшира. Хорошо ещё, рядом нет Паллавичино: вот ему радость была бы — сообщить герцогу, что русский умеет говорить по-итальянски.
Но наглецы не собирались уходить от колодца. Оценив Истомину саблю и не желая без необходимости вступать с ним в схватку, старший произнёс:
— Чужеземец, нам нет дела до тебя. Ступай своей дорогой. А этот человек, — он кивнул в сторону Орацио, — знает, почему ему нельзя находиться возле колодца.
Художник в подтверждение его слов быстро затряс головой. Но возбуждённый Истома уже не мог остановиться и совершил второй за сегодняшний день необдуманный поступок: он извлёк саблю из ножен. Вступать на улицах Рима в сражение с двумя явными разбойниками было бы совершенно не по чину для гончика русского царя, но Шевригин не мог с собой ничего поделать. Двое негодяев обидели человека, который открыл для него мир живописи и к тому же был совершенно беззащитным. Вступиться за него совершенно точно было богоугодным делом!