Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
«Ты желаешь, матушка, — вежливо спрашивал он, — чтобы я сошел с ума? Неужели в этом состоит твой план?»
Но Лея редко отвечала на его письма. Она посылала ему содержание и, как правило, писала несколько небрежных слов, ободряющих и ни к чему не обязывающих (не сообщая никаких новостей, даже о Кристабель; по последним известиям, добытым благодаря двум независимым детективным агентствам, нанятым Бельфлёрами и Шаффами, она и ее любовник пересекли границу Мексики), и никак не реагировала на его просьбы.
Кроме нее, Бромвел писал и Гидеону, и своему деду Ноэлю; он написал даже Рафаэлю, по которому почти соскучился — хотя предполагал, что, вернись он домой, угрюмость кузена вскоре наскучила бы ему. Он жаловался, что спортивные занятия, обязательные для посещения, разрушают его здоровье. Во время последнего баскетбольного матча, к примеру, мальчики специально бросали мяч в него, прямо ему в лицо, несмотря на то что судья свистел в свисток, как ненормальный; в результате Бромвелу в кровь разбили нос (очки, разумеется, слетели у него с носа и — в который раз разбились); однажды, когда он наконец доковылял до конца трамплина, дрожа от холода, один мальчик, пролетая мимо в прыжке, «по-дружески» шлепнул его ладонью, так что Бромвел под всеобщий хохот полетел вниз, больно
(Весной дошли новости о перестрелке в Форт-Ханне, когда дядя Юэн и его помощники застрелили четырех бандитов, которые забаррикадировались в каком-то пансионе, вооруженные ружьями и с солидным запасом боеприпасов, — но Бромвел отвечал на почтительные вопросы однокашников только одно: он никогда не встречался с Юэном Бельфлёром, широко известным шерифом округа Нотога. Он был дальний родственник.)
Как раз вскоре после инцидента в Форт-Ханне и получения унизительно низкого балла на экзамене по истории Америки (впрочем, его оценки по истории всегда были невысоки — он никогда не учил предмет) у Бромвела зародилась мысль о побеге. У Бельфлёров были настолько иллюзорные, не связанные с реальностью представления о его расходах в школе и его «развлечениях» — например, об «угощениях», которые, возможно, он устраивал для друзей, что сразу несколько родных довольно регулярно посылали ему деньги, а случались еще подарки-сюрпризы в виде наличных от его матери и от Деллы; таким образом он сумел накопить, не особенно экономя, больше трех тысяч долларов. (Эту сумму он, проявив дальновидность, хранил не в своей комнате, и даже не в школьном сейфе, но в деревенском банке.)
После этого он написал в Институт углубленного изучения астрономии Маунт-Элсмир, расположенный в другой, западной части страны, в высшей степени официальное прошение, в котором выразил надежду, что, несмотря на отсутствие у него систематических знаний и на возраст (не указанный), ему все же позволят проходить у них обучение. В ответ он получил бланк заявления, к которому прилагалось формальное письмо; Бромвел заполнил заявление, отправил его по почте, а какое-то время спустя, субботним днем в середине мая, так и не дождавшись ответа из Маунт-Элсмира, он просто взял и покинул Академию Нью-Хейзелтон для мальчиков: поднялся в обычное время, позавтракал вместе со всеми учениками и, надев несколько комплектов одежды (его соседа по комнате это удивило, но ведь Бромвел был известный чудак), дошел по мощеной подъездной дороге до проселочной — и пропал. Позже выяснилось, что он снял все деньги — значительную сумму — со счета в местном банке, а еще сжег все письма от родных и несколько фотографий, которые привез с собой из дома.
В последний раз его видели на деревенской дороге; он шел, засунув руки в карманы, сжав губы, и фальшиво насвистывал какую-то веселую мелодию.
Челюсти пожирают…
Одним чудесным июньским утром Лея проснулась с головной болью, а в голове у нее эхом отдавались странные слова: «Челюсти пожирают и челюсти пожираются…» Через некоторое время, уже утром в июле, она проснулась очень рано, до рассвета, с ощущением, что в комнате кто-то есть и этот кто-то ей угрожает; «Челюсти пожирают и челюсти пожираются», бормотал хриплый, булькающий мокротой голос, похожий на ее собственный, только сильно измененный. Еще через месяц все повторилось. И это невзирая на то, что жизнь ее теперь состояла из сплошных побед. Несмотря на то что благодаря богатейшим запасам превосходного титана, добываемого в рудниках на Маунт-Киттери, Бельфлёрам, по всей видимости, удастся теперь выкупить оставшиеся территории легендарной империи Жан-Пьера. Но нет, эта тупая пульсирующая боль, этот кисловатый, запекшийся привкус при глотании, внезапная уверенность, что руки и ноги больше ее не слушаются, что она будет лежать в кровати, как паралитик, пока кто-нибудь не найдет ее… В то июньское утро и дважды в июле, а потом в середине августа, еще до прибытия грузовиков с сезонными рабочими, до того, как стало очевидно, что в нынешнем году Бельфлёрам не избежать большой беды, ее накрывало ощущение тяжести, безнадежности, слишком свинцово-неподъемное, чтобы перейти в панику, и чувство скорби — тут ей даже хотелось кричать криком: скорби по чему? Ради Бога, по чему?
Она торжествовала, и впереди маячили золотые горы: через год-два ее грандиозный план будет завершен (хотя пара землевладельцев здесь, в горах, почти не уступавших в богатстве Бельфлёрам, не имели никакого желания продавать свою собственность, и она была готова дать им бой), и все ее обожали, и боялись, и, конечно, завидовали ей; и недолюбливали. Но, как говорил Хайрам, Бельфлёры пришли на эту Землю не для того, чтобы нравиться, но ради выполнения своей миссии. Вон старика Иеремию все любили, точнее, испытывали жалость с оттенком презрения — ну и к чему хорошему это привело? У него нет даже собственного места на семейном кладбище…
Она торжествовала, но ощущала глубокую подавленность с нарастающей частотой. Разумеется, она считала, что это обыкновенная слабость или одно из проявлений дурацкого «проклятия Бельфлёров», в которое она вообще-то не верила — почти не верила, — да и как можно было верить в эту священную корову отчаяния, которое искало воплощения в самых разных и сомнительных (порой до смешного сомнительных) формах? Существовала старинная семейная легенда об одной родственнице, которая просто решила не вставать с постели до конца своих дней; она даже не сочла нужным, в отличие от большинства занемогших женщин ее эпохи, признаться окружающим, да и самой себе, что она нездорова. Да и Делла, со своей утомившей всех пожизненной скорбью, единственный смысл которой — теперь, по прошествии стольких лет, это стало очевидным — состоял в том, чтобы досаждать семье; и Гидеон, с этими его эгоистичными закидонами… Лично у Леи не вызывало сомнений, что подобное поведение достойно презрения. Уж она бы подняла эту изнеженную старую дамочку с ее пуховой подушки и вытащила из комнаты: вот, вот он, реальный мир, вы не можете игнорировать его! Много-много лет она всеми силами старалась преодолеть нарочитую скорбь Деллы, правда, почти не преуспела: ведь Делла слыла
Челюсти пожирают и челюсти пожираются… Так Лея день за днем впадала в депрессию. Она прекрасно знала, что это нелепо, и все же ничего не могла с собой поделать; она просыпалась по утрам все раньше и раньше — но не так, как прежде, с радостным нетерпением, нет: с давящим, страшным чувством бесконечной покорности… Ее руки и ноги были такими тяжелыми, что она с трудом могла ими пошевелить, голова клонилась вниз, а веки зудели изнутри, словно она всю ночь втайне прорыдала. Настала середина августа. Потом конец августа. Сезонные рабочие, доставленные аж на восьми грузовиках и несущие свою непонятную, с присвистом, пугающую тарабарщину, угрожали устроить забастовку; а может, все дело в новом бригадире (старый, с которым Бельфлёры всегда ладили, исчез — поговаривали, что его убили в самом начале лета), который представлял их интересы и заодно подбивал на забастовку. А ведь тогда тысячи акров персиков, груш и яблок в садах Бельфлёров пропадут — сгниют прямо на деревьях и свалятся кучей и станут добычей ос и мух, птиц и червей. Юэн, Гидеон, Ноэль, Хайрам и Джаспер были в отчаянии, а ситуация менялась каждый день, буквально каждый час; но Лея, положив влажную тряпицу на глаза, лежала в шезлонге в полумраке своей спальни, слишком слабая, чтобы пошевелиться, слишком безразличная ко всей этой чепухе, слыша лишь хриплый, флегматичный голос: Челюсти пожирают и челюсти пожираются, — голос, который она не узнавала, который не вызывал в ней теперь никакого интереса, во всяком случае, не больше чем урожай Бельфлёров или их финансовое положение.
Как вода, воронкой уходящая в сток. Против часовой стрелки, кажется? Чем ближе к концу, тем всё быстрее. И этот сосущий, урчащий звук в конце. Ничуть не противный — умиротворяющий. Как и куча компоста, которую устроил садовник снаружи у стены, окружающей сад. Как мавзолей старого Рафаэля. (Но временами, даже в этом состоянии летаргии, на нее накатывал гнев, когда она думала о том, что Рафаэль тоже был предан своими работниками. Наемными работниками. Уже после того, как старик начал ремонт их бараков, выстроенных вдоль болота; после того, как согласился с доктором, прикатившим из Манхэттена, что это его обязанность, как работодателя, улучшить санитарные условия рабочих и предоставить, по возможности, лечение страдавшим загадочным кишечным расстройством — но как же их было много!.. — и после того, как он произвел ряд преобразований. Почему же именно тогда деревню вдруг наводнили репортеры, чтобы «разоблачить» его, несомненно выполняя приказ издателей газетенок, которые, в свою очередь, получили приказ от владельцев, и все это с явной политической целью: лишить Рафаэля Бельфлёра малейших шансов быть избранным? Несправедливость! Злая ирония! И он ничего не мог поделать, поскольку никак нельзя было скрыть факт смерти тринадцати человек, в том числе подростков (которые, как, брызжа слюной, из статьи в статью повторяли репортеры, работали на хмельниках на испепеляющей жаре бок о бок с родителями); никак было не вырвать из сознания жаждущей скандала людской массы те обвинения, что выдвигала против него пресса. А теперь, теперь эта отвратительная сплетня зашла на второй круг, и семья бессильна, и все фрукты сгниют, и Бельфлёры лишаться сотен тысяч долларов; да, рабочими сейчас управляет какой-то безумец, самый обычный бандит, но ничего поделать нельзя… Они потеряют не только урожай фруктов, но будут выставлены в прессе на посмешище по всей Долине, а может быть, и по всему штату, а конкуренты будут «жалеть» их. Лея злилась бы куда сильнее — но она так устала: она просто-напросто бесконечно, страшно, нечеловечески устала.)
Челюсти пожирают…
Часто вместе с этими словами, свербящими у нее в голове совершенно непредсказуемо, перед ней возникало призрачно-замутненное лицо Вёрнона; не он ли сочинил их, думала Лея, не в одной ли из его длинных и путаных страстных поэм они прозвучали? В такие моменты ей вдруг не хватало его. Ей так сильно не хватало его! О, как давно, много лет и зим назад, в гостиной первого этажа, зная, как он обожает ее, она смеялась и касалась его руки, немного дразня, чтобы он улыбнулся, чтобы и его охватило по-мальчишески бурное счастье… И притворялась, что слушает его чтение. А иногда она и правда слушала (его стихи вовсе не были никчемными, тут и там в них проскальзывали искры красоты и мелодичность) — делая над собой усилие, но слушала. О, почему она постоянно отвлекалась!.. Теперь она уже не помнила, что же тогда занимало ее. А Вёрнон был мертв. И его убили они. И тот факт, что теперь они и сами мертвы — благодаря расчетливым действиям Юэна (он знал, что захват убийц живьем был бы оплошностью, так как против них не выступил бы ни один свидетель, а даже если бы такой нашелся, и Варрел, Гиттингс и остальные были бы осуждены, то осторожный судья вынес бы им приговор мягче некуда, и через пару лет их могли выпустить под залог); тот факт, что справедливость восторжествовала и месть свершилась, не утешал ее. Ей не хватало Вёрнона. Так вышло, что она не успела погоревать о нем. Еще только вчера он был жив, а завтра — уже мертв: субботним вечером эти пьяные негодяи скрутили его по рукам и ногам и бросили в реку! Сегодня она, как и все, принимала его присутствие как данность — а на следующий день потеряла его навеки. Тогда у нее не было времени скорбеть по нему и даже лишний раз вспомнить о нем. Разумеется, она желала смерти его врагам, была практически уверена, что им не миновать смерти, и тянуть с этим не будут; но у нее не было времени как следует подумать о самом Вёрноне. А теперь эти странные, неотступные, неприятные слова так настойчиво напоминали о нем! Лея чуть не заплакала — она так хотела заплакать, — неподвижно возлежа на своем шезлонге.