Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
…и даже не из-за любви. Во всяком случае, не в обывательском понимании этого слова. Потому что любовь между мужчиной и женщиной, не связанными родственными узами, должна носить неизбежно эротический характер; но в картине мира Вайолет не существовало никаких эротических чувств вне брака. А она, разумеется, была замужем. Более чем замужем. Девушкой, еще живя со своими родителями в Уорике, она и вообразить не могла, что можно быть настолько замужем.
Томаш тоже был женат, когда-то давно. Но он выглядел таким юным и вел себя так робко, так неловко! Говорили, что жена сбежала от него, как только их корабль прибыл из Ливерпуля в Нью-Йорк (а в Ливерпуль из Лондона, а в Лондон из Парижа, а в Париж из Будапешта, откуда они оба были родом); говорили, впрочем, что жена вообще отказалась с ним ехать и осталась на родине. А однажды Вайолет случайно услышала (она никогда никого не подслушивала, это было исключено, — и уж тем более служанок), что молодая жена ушла от Томаша к другому, потому что стыдилась его заикания. По другой версии, ничуть не более правдоподобной, заикание как раз и было
Томаш отправился в замок Бельфлёров строить клавикорд для Вайолет по рекомендации Трумэна Геддеса, конгрессмена от республиканцев, человека, застрелившего последнего лося в горах Чотоквы (это случилось в 1860 году — но в то время, разумеется, никто не знал, что лось был последний или один из последних). Вайолет выразила желание, то ли в шутку, то ли всерьез, иметь музыкальный инструмент, на котором «несложно» играть. Тут Трумэн повернулся к Рафаэлю и сказал, что его жена и девочки получают огромное удовольствие, забавляясь с одной любопытной музыкальной штуковиной, в сущности, это клавиши со струнами, кажется, ее называют «клавикорд». Прелестнейшая вещица, произведение искусства, а построил его один венгерский парнишка, работающий у краснодеревщика в Нотога-Фоллз. Сам он, добавил Трумэн, не решился бы даже сесть за инструмент — слишком тот был хрупок, дамская вещица. И, при всей изысканности, инструмент не стоил бешеных денег.
Так Томаш оказался в замке, чтобы создать клавикорд для Вайолет, а заодно смастерить несколько комодов и шкафчиков в разных комнатах — тех, обстановка которых, по мнению Рафаэля, была еще не завершена. Впервые увидев Вайолет Бельфлёр, он принял ее за прислугу — или, возможно, гувернантку, — потому что она носила простые серые английские блузы с пышными рукавами и длинные юбки, на шее — лишь кулон с часами, а вела себя застенчиво, почти как ребенок. Фигура у нее была тонкая; лицо чересчур худощавое и слишком суженное к подбородку, чтобы счесть ее хорошенькой; зато глаза были очень выразительны, и над радужкой часто показывалась тонкая белая полоска. Она была явно и, возможно, неизлечимо, безнадежно больна, впрочем, в присутствии Томаша (собственно, как в присутствии всех слуг) она держалась с грациозной уверенностью, а голос ее, пусть и тихий, был тверд. Ее редко можно было увидеть вместе с детьми, хотя они уже подросли и вряд ли могли сильно утомить ее. После того как Томаш узнал, что хозяйка замка Бельфлёров — глубоко духовная личность, ему стало казаться, что он видит в ее лице, а может, вокруг волос (они были заурядного каштанового цвета, зато густые и блестящие, и она носила их по французской моде, забрав в узел, украшенный жемчужной или янтарной нитью, а иногда вплетала в прическу ландыши) некую благодать потусторонности, чего он никогда ни в ком не замечал — разве что на картинах Боттичелли или безымянных средневековых немецких живописцев.
— Хозяйка вечно хворает, — сказала ему экономка, с гадкой улыбкой. — И мы знаем, по какой причине.
— Что… что вы имеете в виду? — спросил Томаш.
— О, мы-то знаем.
— Но что?
— Эти дамочки, которые вечно жалуются на мигрени, трудности с дыханием и поэтому желают почивать в отдельной спальне…
Томаш резко отвернулся. И сказал, помолчав — от крайнего гнева его заикание будто улетучилось:
— Я не желаю слушать досужие сплетни.
После этого экономка, разумеется, прикусила язык.
Это нельзя было назвать романом в обычном понимании, да, возможно, никакого романа и не было.
Потому что дело было не в любви. Между Вайолет и венгерским юношей не могло быть любви, потому что эта мысль даже не посещала их; а не посещала она их потому, что не была облечена в слова.
Находясь в обществе молодого человека (а она часто наведывалась в мастерскую позади кучерского дома), Вайолет, должно быть, ясно чувствовала какой-то… дискомфорт, словно нарушен привычный порядок — и это вызывало невероятное волнение. Томаш почти не говорил с ней, что придавало ситуации особую пикантность. Безусловно, он был вежлив и обходителен, как любой человек ее круга, хотя избегал смотреть ей в глаза, а когда показывал чертеж будущего инструмента, то всегда стоял от нее на почтительном расстоянии, в четырех или пяти футах. Казалось, иначе что-то непременно случится: внезапный порыв ветра вдребезги разобьет стеклянную дверь, а то паук или таракан (увы, даже в великолепном замке Бельфлёров водились тараканы) вдруг пробежит по старинному гобелену. Вайолет безусловно чувствовала смятение Томаша, но не подавала виду и продолжала навещать его в своих строгих блузках, принося с собой аромат ландышей. Она с большим удовольствием
Когда Вайолет приходила к нему в мастерскую, ее силуэт возникал в залитом солнцем дверном проеме — фигурка четко очерчена, волосы сияют. Из-за того, что Томаш все время молчал, ей, вопреки обычной сдержанности, хотелось поболтать. Она говорила ему о своей любви к маленьким, тщательной выделки предметам, изготовленным такими мастерами, как он, из Европы, с уважением к красоте и пониманием ее святости. Не обращая внимания на то, что он отвечал ей лишь неразборчивым хмыканьем, она рассказывала ему о своем девичестве, о жизни в скромном отцовском поместье, об уроках музыки, которые она и ее сестры брали, несмотря на их дороговизну, — и ее восторг дилетанта перед Скарлатти, Бахом, Купереном, Моцартом, ноктюрнами Джона Филда и «легкими» пьесами Шопена. Как жаль, говорила она, что сам Томаш никогда не учился музыке, ведь, очевидно, у него столько любви, столько чувства к инструменту, который он создает… Каким хрупким, каким деликатным кажется клавикорд, и все же она видит, что он будет поразительно крепким для своего размера. Изумительная вещь. Какое чудо, в самом деле, что человек способен создать такой шедевр своими руками, самыми обычными руками!
Склонившись над верстаком, венгр замер, все так же не глядя на нее, и пробормотал нечто похожее на согласие. Его тонкие губы растянулись в застенчивой гримасе, без улыбки, но было очевидно, что он глубоко тронут.
Так шли дни, шли недели. И вот однажды Вайолет попросила, чтобы клавикорд — ведь он был почти совсем готов — перенесли к ней в гостиную и Томаш продолжил бы свою работу там, чтобы она могла лучше оценить звук и прочность инструмента в помещении, где будет на нем играть. Ей нестерпимо хочется, сказала она, видеть его именно там…
Томаш выпрямился, словно почуяв опасность. На его узком лице, слишком бледном в последнее время, ничего не отразилось. Немного погодя, он кивнул; «разумеется, с удовольствием». Было заметно, что он невероятно польщен этой просьбой, потому что его лицо и даже шею медленно заливал густой румянец. Крохотная отвертка выпала у него из рук и упала на кучку опилок на полу.
Клавикорд был почти полностью построен и установлен в эркере окна, выходящего на маленький сад, окруженный стеной, — и, когда его освещали лучи солнца, проникая сквозь старинное стекло с его едва заметной кривизной и микроскопическими пузырьками, инструмент излучал неземную, почти яростную красоту. Как сияло вишневое дерево! А ореховые клавиши! А золото и гагат! Томаш принимал потоки комплиментов, которыми его осыпали, с безмолвным, целомудренным кивком; а если бесчувственная экономка или кто-то еще из прислуги бросали, мол, он тратит на эту милую безделушку прямо пропасть времени, он отворачивался и не отвечал. В самом деле, в последнее время он будто решил не говорить вовсе. И, несмотря на свое искусство, на способность работать без устали (бывало, что на протяжении двенадцати часов без перерыва), было ясно, что чувствует он себя неважно. Его кожа стала почти прозрачной и блестела, словно от сильного жара; он заметно потерял в весе, так что одежда буквально висела на его высокой сутулой фигуре; когда он оставлял работу над клавикордом, руки его тряслись. Слуги на кухне посмеивались, мол, у парня совсем нет аппетита, и они точно знают причину.
Он поднимался на рассвете и немедленно шел в гостиную Вайолет, где в освещении струящегося с юго-востока света стоял клавикорд в сиянии своей красоты. Он был не более трех с половиной футов в высоту, так что скамеечка тоже должна быть низкой и обладать такой же деликатной прелестью, а ее изогнутые ножки, обшитые дубом, будут увиты изящной резьбы виноградной лозой… А еще позавчера он вдруг осознал, заметив украдкой, какие у его заказчицы миниатюрные руки, и, рассчитав их растяжку, что необходимо переделать всю клавиатуру: каждая клавиша (в нем вдруг проснулось честолюбие, даже дерзость!) должна быть немного сужена и укорочена, чтобы она могла достать не до седьмой клавиши, но до десятой. Не одна неделя скрупулезной работы, но это необходимо.
Когда Вайолет получила от него это известие в тщательно составленном письме, то встревоженно посмотрела прямо ему в лицо. И сказала, вдруг сама начав заикаться:
— Но, но… Но я думала, Томаш… что мой клавикорд почти закончен… Я… я полагала, что он будет готов уже на этой неделе…
Вспыхнув, он нетерпеливо потряс головой.
Она глядела на него во все глаза. Какое-то время она даже не знала, что сказать: венгр, обычно такой покорный и мягкий, склонявшийся над своей работой с такой сосредоточенностью, что каждый понимал, насколько это нечеловеческая, почти священная задача, теперь был будто взбешен. Его кадык дергался, он постоянно сглатывал, облизывая пересохшие губы, а на его высоком бледном лбу блестел пот. Он помотал головой.