Сара Бернар. Несокрушимый смех
Шрифт:
8 декабря я играла Адриенну Лекуврер, по сорок долларов за кресло в партере. Стало быть, публика состояла из любителей скандалов, они пришли увидеть куртизанку, а не актрису. И я бросилась на приступ.
Американцы уже видели прежде Рашель [35] , игравшую с очень суровым видом пьесы Расина. Они не ожидали увидеть тигрицу, они не ожидали увидеть соблазнительницу, играющую огнями рампы, играющую развевающимися вокруг нее одеждами, играющую своей прической, своими руками, своим телом, как я привыкла делать это теперь, как научилась это делать теперь и как сделала тем вечером. Но главное, я играла по-настоящему: я была в голосе, возможно благодаря ветру с моря, я была в голосе, я была в силе и, самое главное, я жаждала успеха. Я хотела заставить принять меня как актрису, а не только как женщину. Я хотела победить. И я победила. Занавес поднимали двадцать семь раз. Я никогда не получала на сцене столько цветов, я чуть ли не задыхалась от их ароматов.
На следующий день я уже не была диковинным зверем, я стала кумиром, я стала великой Сарой Бернар! И Америка стала моей. Америка мужчин, ибо американки не обладали безупречной естественностью и учтивостью англичанок. Поэтому аплодировали мне и чествовали меня повсюду только мужчины. Но этого хватило с лихвой,
Эти первые дни были восхитительны, о Нью-Йорке я храню воспоминание как о чудесном, огромном, дивном городе, мужском городе. Я видела лишь мужчин, причем мужчин восторженных. А чего, собственно, другого может требовать женщина от города, как не распахнуться ей навстречу всеми своими монументами, фонарями, небоскребами и строем почтительно склонившихся мужчин? Турне обещало быть удачным. И действительно, оно выдалось совсем неплохим…
Гастроли должны были длиться полгода, что может показаться долгим сроком, хотя на самом деле это было не так, учитывая невероятное количество больших и средних городов, в которых Жаррет арендовал для меня театры. И речи быть не могло, чтобы я уклонилась хоть на один день. «Я подписала? Я подписала!» Думаю, если бы я однажды призналась, что убила собственными руками своего управляющего постановочной частью и двух актрис, он и глазом не моргнул бы. Но если бы я заявила: «Нет, этим вечером я играть не буду, я устала», от удивления он потерял бы дар речи. «Но вы подписали», – возразил бы Жарретт, и этим для него все было сказано; да, он – готовый на все американец, безусловно циничный, а иногда и бессовестный, все так, но данное слово для него означало нерушимое слово. «Но вы же подписали! Вы подписали!» – только и слышала я от него. А мне так хотелось услышать что-то другое.
Прибыв в Нью-Йорк, я никак не могла опомниться после того случая на судне и забыть тот удивительный аромат на теле ковбоя, столь утонченный, столь изысканный и столь необычный. Мне хотелось бы поближе познакомиться с источником этого незабываемого аромата, но я видела перед собой лишь ворчливого импресарио, практически немого, взгляд которого я ловила на себе только по случаю исполнения моих профессиональных обязанностей. Американская публика одна из самых приветливых, а ко мне к тому же она относилась восторженно, с неистовым обожанием. Триумф следовал за триумфом, в снобистских городах или самых примитивных селениях, везде меня встречали мужчины, готовые следовать за мной на край света и говорившие мне об этом с чисто американским очаровательным простодушием. А у этого человека, который мне нравился и который не отставал от меня ни на шаг, я не замечала ни единого двусмысленного жеста, ни малейшего волнения в голосе, ни малейшего смущения во взгляде. Меня это приводило в отчаяние, и мои успехи имели привкус горечи. Однако это никак не влияло ни на мой характер, ни на мою потрясающую поездку. Должно быть, представления в Нью-Йорке прошли достаточно плодотворно, ибо, в противоположность нашему жалкому судну, наш поезд был действительно роскошным. Я располагала тремя вагонами, меблированными столиками, кроватями, диванами, люстрами. Смешная и трогательная роскошь, пышная, но несколько устаревшая, с протяжными гудками и маленькой струйкой дыма пересекала гигантские просторы, тысячи и тысячи гектаров зерновых посевов, бескрайние поля и леса. Этот маленький поезд средь огромных просторов, должно быть, казался нелепым анахронизмом. У нас был мощный локомотив, набиравший иногда скорость до семидесяти километров в час, нам случалось по пять дней пересекать нескончаемые поля кукурузы ростом выше нашего поезда, и порой мы начинали задыхаться от такой экзотики, словно попали в джунгли. Моя маленькая труппа пребывала в отличном настроении. У «моей милочки» от изумления был постоянно открыт рот. Анжело делал большие успехи и на сцене, и в городе, то есть на подмостках и в моей постели, Жаррет безучастно курил свою сигару, неустанно собирая доллары в каждом городе после каждого представления. Время от времени, дабы поразмяться, мы останавливали поезд, ибо на железной дороге не было большого движения, и выходили в поле поиграть в прятки, в мяч или в другую глупость, возвращавшую нас в детство. Мы и в самом деле чувствовали себя детьми, затерявшимися в чересчур большой стране. Несмотря на очень строгое расписание, мы ощущали себя столь же свободными, потерянными и одинокими, как счастливые сироты. Во время этой грандиозной поездки единственной моею заботой был большой кит, бедное мертвое животное, блестящее и черное, на которое я имела как-то слабость подняться в свободное время, после чего владелец этой громадины начал исступленно таскать его вслед за нами с надписью, в которой сообщалось, что я делаю свои корсеты из китовых усов. Я уже не могла видеть это животное, и у меня начались нервные приступы. Но, несмотря на эти приступы, следовавшие один за другим, и обмороки, когда выпадала возможность упасть на руки Жаррета, я ничего не добилась. Мой пуританин по-прежнему оставался пуританином. Я бы предпочла, чтобы он был менее удачливым деловым человеком и обладал более уязвимыми чувствами. А между тем и на сцене я изо всех сил пыталась соблазнить Жаррета, который бесстрастно присутствовал на всех моих представлениях. Федру я играла так, как, безусловно, ее никогда не играли. Я изображала Федру такой вызывающей и чувственной, что бедного Ипполита неизменно освистывали или же на другой день в местных газетах, иногда не сведущих в Расине, называли импотентом. Для Америки я выбрала двадцать пьес, их объединяло одно: в конце каждой я умирала. Я не переставала умирать в течение всего турне: я умирала отравленная, умирала от удара кинжалом, умирала, убитая кем-то другим, умирала, убивая себя сама, умирала, убитая временем, возрастом или горем, каждый вечер я испускала дух на сцене, заставляя лить потоки слез всю Америку, а иногда даже моих товарищей по гастролям. Плакали все, даже управляющий постановочной частью, все, кроме Жаррета, смотревшего на меня сухими глазами, разве что слегка увлажнявшимися, когда сборы действительно были ошеломляющими. И каждый вечер я готова была убить его. Понадобилось происшествие, близкое, впрочем, к катастрофе, граничившее со смертью, его
– В чем дело? – спросила я слегка надтреснутым от ощущения опасности голосом. – Что происходит? Разве завтра мы не должны играть в Фениксе?
– Должны, – не глядя на меня, сквозь зубы отвечал Жаррет. – Вот именно, что должны, но, боюсь, не сможем. Нам придется делать объезд. Ехать прямо нельзя.
– А почему? – снова спросила я.
Перед нами находился мост, перекинутый через реку, о ее глубине можно было догадаться по рокочущему грохоту, напоминавшему горный поток.
– Идемте со мной, – сказал Жаррет.
За нами последовал машинист, бормотавший на своем родном языке непонятные фразы, и так, в сопровождении двух этих огромных мужчин я приблизилась к краю бездны. Река виднелась далеко внизу, на дне очень глубокого, зажатого между крутыми берегами ущелья. Перекинутый через нее мост, сверкавший на солнце, выглядел очень старым. Отсутствие металлических балок производило впечатление пугающей легкости.
– Видите этот мост? – сказал Жаррет. – Так вот, никто не сможет больше проехать по нему. Два дня назад здесь пронеслась буря, повредившая конструкции. Машинист говорит, что у нас есть только один шанс из четырех преодолеть мост и не упасть вниз. Он готов попытаться это сделать, но при условии, что мы прямо сейчас вручим ему некую сумму, которую он отдаст какому-нибудь служащему, а тот отошлет деньги его жене, если сам он погибнет.
У машиниста были жена и ребенок, и ему надо было обеспечить их будущее.
Я уже говорила, что любой ценой хотела поразить Жаррета. А уж если я хочу поразить кого-то, то действительно готова на что угодно. Поэтому я даже не удивилась, услышав свой ответ, на этот раз прозвучавший весьма убедительно:
– Ну что ж, один шанс из четырех – это очень много! Надо воспользоваться им! Если мы дадим машинисту этот шанс, он попробует проехать, и мы вместе с ним! Значит, все в порядке, – со смехом заключила я. – Полагаю, Жаррет, денежный вопрос не заставит вас отступить?
Повернувшись, он впервые взглянул на меня с некоторым восхищением, отразившимся в его светлых глазах. Он чуть ли не покраснел. Некое подобие улыбки промелькнуло на его обычно таком серьезном лице.
– Боже, – промолвил он, – так вы это сделаете!
– А как же, – уверенно заявила я, – а как же, ведь я подписала, я подписала, разве нет?
– Но вы не подписывали, что согласны умереть, – возразил он, – и ваши товарищи тоже.
– Моя труппа – это моя труппа! – с невероятной беспечностью заносчиво ответила я. – Они обязаны следовать за мной, а я, дорогой господин Жаррет, дорогой импресарио, я готова. И речи не может быть о том, чтобы заставить ждать население Феникса, которое желает видеть мою «Федру». Мне кажется, мы не имеем на это права.
Жаррет посмотрел на меня, потом на машиниста, который тоже с ошеломленным видом взирал на нас, затем, достав бумажник, извлек из него некоторую сумму денег – сама по себе она показалась мне внушительной, но ничтожной по сравнению с тем, что она означала для этого несчастного человека, – и протянул деньги машинисту. Тот молча положил их в карман и неторопливо направился к тендеру. Несколько шагов, отделявших нас от поезда, показались мне бесконечно долгими. «С ума я сошла? – я все-таки задавалась вопросом. – С ума я сошла? По какому праву втягиваю я в эту историю, наверняка смертельную, всех этих людей с их заботами, увлечениями, любовниками, работой, у которых нет желания умирать по моей прихоти на дне американского потока. С ума я, что ли, сошла?»
Задавая себе этот вопрос с несколько большей настойчивостью, чем обычно, я почувствовала, как Жаррет берет меня под руку и ведет посреди путей. С его стороны это был первый ласковый жест. Я с удивлением подняла к нему лицо как раз в ту минуту, когда он наклонил ко мне свое и посмотрел наконец на меня так, как мужчина может смотреть на женщину. Мы долго, очень долго ждали, стоя перед мостом. Надо было раскалить топку добела, машинист должен был найти надежного человека, чтобы вручить ему деньги и адрес жены, надо было дать задний ход, чтобы разогнаться, и так далее. Эти минуты показались мне бесконечно долгими. В поезде я никого не предупредила, кроме «моей милочки», Анжело и сестры, все трое привыкли беспрекословно повиноваться мне, подчиняясь моим прихотям, и без возражений приняли новость, этот новый мой каприз, который мог, однако, стоить им жизни! Они восприняли это с такой невозмутимостью, как если бы я сказала им: «Послушайте! А не покататься ли нам на лодке на озере в Булонском лесу?» Труппу я решила оставить в неведении и, несмотря на некоторые угрызения своей совести, отправилась в конец поезда, на открытую площадку. По крайней мере, я увижу падение, если нам суждено упасть! «Ладно, – говорила я себе, – пускай меня мучают угрызения совести, но если мы разобьемся, у меня их больше не будет! А если проскочим, какие могут быть угрызения!» Возможно, такое рассуждение покажется немного странным, но я и правда так думала. Жаррет вместе с машинистом поднялся на тендер, потом я увидела, как он спустился и вернулся к нам в тот самый миг, когда поезд дрогнул. Он оказался на площадке вместе со мной и моей сестрой, и когда мы тронулись, я заметила, как сестра Жанна инстинктивно схватила его за руку. А он положил руку мне на плечо.