Сердце прощает
Шрифт:
Врага лихорадило. Еще совсем недавно, зимой, оккупанты сравнительно безучастно относились к окруженцам, осевшим кое-где в глухих деревнях. С приходом весны все изменилось. Фашисты предприняли массовые облавы на бывших воинов.
Васильев с тревогой следил за угрозой, нависшей над его товарищами-окруженцами, в которых он видел будущих бойцов-партизан. Ему хотелось как можно быстрее обезопасить этих людей, вывести их из-под возможного удара врага.
Когда все было подготовлено к уходу в лес, он почувствовал облегчение - будто свалилась гора с плеч. Неясно было лишь с
Получив задание от Васильева, Горбунов долго думал о Цыганюке, перебирал в памяти все, что вместе пережили: танковую атаку врага, прикрытие ночью полка, отходившего на другой рубеж, окружение, скитания по лесам и болотам. Все это время они были почти друзьями, делились последним куском хлеба. А здесь, в селе, будто стали чужие. По вечерам они иногда еще сходились вместе, садились возле избы на потемневшие от времени бревна, закуривали из одного кисета, делились воспоминаниями о совместно пережитом на фронте, касались и политики. И все-таки с каждой встречей Горбунов мрачнел, ему становились все более непонятными образ мыслей и поведение Цыганюка. Горбунов подолгу размышлял и не мог найти причины их растущей отчужденности. Особенно тягостно подействовал на него один случай. Зашел как-то он к бывшему однополчанину в дом. Цыганюк с Натальей пили молоко. Присел на лавку, к столу не пригласили. Наталья собрала посуду и вышла, хлопнув дверью, во двор, а Цыганюк встал, потянулся и с наслаждением похлопал себя по животу.
– Красотуха! Теперь можно часок-другой и вздремнуть.
Горбунову впервые бросился в глаза мясистый загривок, появившийся у приятеля.
– А мне не только днем, но и по ночам-то не очень спится, - сказал он.
– Что так, нездоров?
– поинтересовался Цыганюк.
– Нервы шалят, по-прежнему философские вопросы решаешь?
– Какие уж там философские!
– махнул рукой Горбунов.
– О матери думаю, об отце - как они там? И что будет с нашей Россией...
– Что будет, по-моему, уже понятно. Приберет ее Гитлер к рукам, вот и все.
– Ты что, серьезно так думаешь?
– нахмурился Горбунов.
– А разве похоже, что я смеюсь?
– ответил Цыганюк.
– Уже улыбнулась Украина, пал Орел, немцы под Ленинградом, да и от Москвы не так уж далеко отступили... Чего же тут непонятного? Всякая вера надломилась.
– Зря ты так, - сказал, сдерживаясь, Горбунов.
– Не верю я больше ни во что. Вон у них техника-то какая, валит все, ничем не задержишь!
– Нет, ошибаешься. Россия не падет. Она еще постоит за себя.
– А кому стоять-то?
– усмехнулся Цыганюк.
– Немцы перемололи нашу кадровую армию, а теперь добивают запасников. Что же ты будешь тут делать?
– Делать можно многое, - не сдавался Горбунов.
– А сам-то ты что делаешь?
– Пока ничего, а делать что-то надо.
– Вот именно "что-то надо", - многозначительно усмехнулся Цыганюк.
– Слышал, появились партизаны, несколько эшелонов пустили под
– Да ты в своем уме?.. Уж если что-то действительно делать, так это себе работенку подбирать, к новому порядку прилаживаться... Ну, что ты на меня смотришь, как на прокаженного?
– возмутился Цыганюк.
– Было время, мы дрались, и, кажется, неплохо. Да вот не устояли. Но разве мы повинны в этом? Теперь тужить да плакать поздно. Того и гляди угонят на чужбину, а там с голоду подохнешь. А я не хочу и не собираюсь подыхать!..
– Что же ты конкретно предлагаешь?
– резко спросил Горбунов.
Цыганюк задумался и не ответил.
– Ну?
– Не знаю. Конкретно - не знаю, - вяло и неопределенно произнес Цыганюк.
...Теперь Горбунову предстояло довести до конца тот разговор. Он постоял, собираясь с духом, возле вербы с набухшими почками, сломал ветку, понюхал, потом бросил ее и решительно направился к знакомому крыльцу.
Цыганюк встретил его настороженно.
– Ну, так что же ты все-таки решил?
– спросил Горбунов.
– Я тебя все еще считаю своим фронтовым товарищем, и мне не все равно, какой ты пойдешь дорогой.
– Напрасно обо мне печешься, - сухо сказал Цыганюк, достал кисет и закурил.
– Я же не дитя и не очень-то нуждаюсь в отеческой опеке.
– Имей в виду, что в деревню вот-вот нагрянут немцы.
– Ну и что же из того?
– Угонят в лагерь. А может, что и похуже...
– А я перед ними ничем не провинился. Я при доме. Из деревни не выхожу, не шляюсь, как некоторые... За что же меня немцам преследовать?
– А ты не слышал, что во многих деревнях начались аресты всех воинов Красной Армии без разбору?
– сказал Горбунов.
– Я не считаю себя больше воином Красной Армии, и все, - отрезал Цыганюк.
Горбунову захотелось крикнуть: "Подлец, продажная шкура!.." Но он снова сдержал себя и сухо спросил:
– Так, может, к Якову подашься?
– Поживем - увидим... А у Якова и вправду покойнее будет, чем там, куда ты меня затянуть мечтаешь, - сказал Цыганюк и со злостью спросил: Или ты думаешь, я тебя не раскусил, философ-агитатор?
– А меня и раскусывать нечего, - безразлично проговорил Горбунов и повернулся к выходу.
Васильев был расстроен не только недоброй вестью о Цыганюке. Его волновала и судьба семьи Зерновых, в которой он нашел приют в тяжелые дни, которую приходилось теперь оставить.
Марфа чувствовала, что Кузьма Иванович ненавидит фашистов, и это вызывало у нее какое-то душевное уважение к нему. Когда же наступило время ухода его из дома, сердце ее защемило от боли. Она загрустила. И все же это было для нее всего лишь небольшое огорчение, за которым последовал непредвиденный удар по ее материнским чувствам. Марфа знала о горячей дружбе дочери с Виктором. В тайне души ее ютилась надежда: "Витя хороший паренек, честный, умный. Пройдет годок, другой, можно их и поженить". Но, думая так, она и не предполагала, что дочь ее не только связана с юношей узами дружбы, но вместе с ним собралась уйти в лес.