Шелковый билет
Шрифт:
Ксюша умерла в три двадцать два. Я умер десять часов назад. Я потерял смысл жизни на заднем сидении голубого кроссовера.
Глава 3
Когда теряешь близкого человека, ты теряешь часть себя. И с каждой такой потерей в нас остается все меньше человеческого. Будто бы внутри нас растет огромный красивый цветок с сотнями лепестков. И с уходом любимых, эти лепестки вянут и опадают в пустоту. В конце концов, остается лишь блеклая, сухая и твердая середина. Ничего не остается.
Я проснулся в машине. Пьяный.
Да. Я не приехал на похороны. Чужие, специально обученные люди, должны это делать. Мы не должны видеть наших любимых мертвыми. Ничто не должно спутать и скомкать наши воспоминания. Мы должны помнить их только живыми, теплыми, настоящими. Мы не должны видеть кукол. Этот нелепый и болезненный спектакль способен сломать нас навсегда. Да, я не приехал. Я не мог.
Я хотел бы просто исчезнуть. Вместе со всеми своими кишками, костюмами, родинками и щетиной. И чтобы никто обо мне не помнил.
Кладбище нужно, чтобы приходить. Ты видишь камень. Может фото или крест. Ты не видишь того, что смерть сделала с твоим родным человеком. Ты видишь только верхушку этого айсберга. Это все похоже на походы в церковь. Ты приходишь туда. Ты не видишь там Бога. Но вроде как он там есть. И ты приходишь к нему в гости. Вот и на кладбище ты ходишь в гости. И, вроде как, должно становится легче. Я не хожу в гости к Богу. И к людям не хожу.
Я вышел из машины. Голова кружилась, ноги окаменели. Время было около десяти утра. Во дворе было пусто. Не успел я дойти до подъезда, как меня настиг рвотный позыв. Я как-то экономно и слабенько блеванул на снег. Кроме виски в желудке не было ничего. Живот скрутило. Когда я поднял лицо, которое я неуклюже протирал снегом, из подъезда как раз выходила соседка тетя Лена с маленьким внуком. Я замер. Внук очень серьезно посмотрел на меня и констатировал: по-моему, этому дяде плохо.
– Ну как ты? – осторожно спросила тетя Лена, – Держишься?
Я молчал. Она, легонько хлопнула меня по плечу, очень по-матерински.
– Иди домой.
Я кивнул, не поднимая глаз.
«По-моему, этому дяде плохо», – повторил я.
Я пошел домой. Когда-то ведь я должен был пойти домой.
Едва успев заползти в квартиру и разуться, я, собрав все резервные силы, добежал до кровати и, не раздеваясь, залез под одеяло и уснул. Без сновидений.
На следующий день приехала мама. Она держалась молодцом, в отличие от меня. Да у нее и выбора не было. На ней остались два маленьких внука, убитый горем зять и непутевый сын, ушедший в себя и саморазрушение. Тут
Застала она меня в полном моем упадке. Вонял я так, что черные юмористы обязательно торжественно отметили бы, что я умер за компанию. Я да. А разве нет?
Я проснулся от того, что мама трогает мой лоб тыльной стороной ладони.
Температуры, на удивление, не было. Без слов, кивком и эмоциональным подъемом бровей, я был отправлен в душ. Зеркало в ванной я успешно миновал и сразу же встал под горячую, плотную струю воды. Встал и замер, словно статуя. Струи били по голове, плечам и лицу. Мне не было больно. Я ничего не чувствовал.
Минут через десять рука как-то машинально потянулась к гелю для душа. Гигиена торжествовала где-то внутри этого сгорбленного, еле живого человека. Разлагаешься изнутри, Вадим, так хотя бы снаружи не воняй, решил я. Мамы не любят неопрятных детей. Дети должны быть чистыми. Нельзя расстраивать маму.
Я мыслил странными, механическими командами. Как робот, какими-то четкими, повторяющимися комбинациями цифр.
Спустя минут, наверное, сорок, я выключил воду. На выходе из душа меня встретило запотевшее зеркало. Поверхность уже начинали разрезать длинные острые капли. Плакучее зеркало.
Как-то на автомате я начал протирать зеркало маленьким зеленым полотенцем. Закончив протирать его, я поднял и опустил глаза. И снова поднял. Я вгляделся в блестящую зеркальную гладь. Человечек всматривался в меня. Кто этот человечек с пустыми ввалившимися глазами и потрескавшимися губами? Я увидел призрака. Теперь это был я. Моя серая, безжизненная середина. Облетевшие, сухие лепестки вокруг уже начинали превращаться в прах. Мне стало жалко этого человечка. Я решил больше никогда на него не смотреть.
Мама на кухне варила кофе. Я небрежно вытерся и накинул первую попавшуюся футболку и серые спортивные штаны.
На столе стояла тарелка овсяной каши и стакан апельсинового сока. Каша дымилась. В середине нее было маленькое озеро растаявшего сливочного масла. Мама с вызовом на меня посмотрела. Я слабо улыбнулся и сел за стол. Откуда не возьмись появился слабый аппетит, и я быстро расправился с кашей и соком. Безвкусное месиво камнем упало в пустой желудок. Все было таким пресным, что неожиданно тот страшный сухой ком как тогда, в больнице, начал вновь подступать к горлу. Губы задрожали. Мама не заметила, она стояла спиной ко мне. Пронесло. Я, что есть силы, ущипнул себя за ляжку под столом. Ком начал отступать. Губы успокоились.
– Надо Волю покормить, – сказала мама, – а мне надо к Игорю ехать. Заскочишь ко мне?
Я кивнул. Воля – это мой пес. Вольтер. Я отдал его маме, потому что у Оксаны, единственной женщины, которая какое-то время жила со мной в моей квартире, была аллергия на шерсть. Лучше бы я отдал ей Оксану.
Я на автомате залез в теплую мягкую серую толстовку. Штаны спортивные так и остались на мне. Я натянул теплые носки и замотался красным клетчатым шарфом. В таком виде, со своей уже почти недельной щетиной, я был похож, наверное, на лондонского доброго бомжа, который слегка того.