Слезы и молитвы дураков
Шрифт:
В дерево его детства угодила молния, и оно сгорело вместе со всеми его тайнами и надеждами.
Господи, сколько таких деревьев сгорело на его долгом веку! Целый лес! Но он не сдавался, он не падал духом, он не преклонился перед молнией — искал новое, зеленеющее на пустыре дерево и прикасался к его шершавому стволу губами.
Без малого шестьдесят лет он прикасался к Рахели, но и в нее угодила молния.
Рахель! Рахель!
— Ты любишь бога больше, чем меня, — упрекала она его. — Ты с его именем встаешь и ложишься. Но никто еще с ним не прижил детей.
Ну что он мог ей ответить?
— Все евреи
— Нет, Ури, нет. Когда мы умрем, некому будет закрыть нам глаза.
Но он стоял на своем. Любовь к богу ни с кем нельзя делить, даже с детьми, даже с женой. Что такое дети, что такое жена, если не корысть? А там где корысть, там нет веры.
Разве он приехал сюда, чтобы наплодить кучу детей и возиться с ними? У него была другая, более возвышенная и важная цель. Бог еще в ешиботе вложил ему в уста свое слово и призвал для спасения заблудших душ всех, кто погряз в корысти, равнодушии и унизительном раболепии. С каждым годом умножалось число евреев, изменивших языку и закону своих отцов и праотцев, принявших православие и католичество и получивших взамен за свою веру благосклонность городовых и жандармов. Рабби Ури забрался в эту глухомань, в эту дыру только для того, чтобы удержать их от этого пагубного соблазна. Народ, как он ни мал, как ни слаб и беззащитен, не может быть отчимом для своих сыновей. Велико море, но люди и птицы не из него пьют, а из рек и речушек. Что бы было, если бы в один прекрасный день их взяли да осушили?
Рабби Ури, конечно, мог остаться в Вильно. Останься он там, в своем родном городе, глядишь, и стал бы главным раввином Ерушалаима да Лита — Иерусалима Литвы. Но он помышлял не о славе и почестях, а о благе своей паствы. До его приезда в местечке не было ни молельни, ни кладбища. Покойников — какое кощунство! — возили в Мишкине, и молился каждый где попало, а то и вовсе забывал про молитву.
Это он, рабби Ури, открыл в местечке молельню. Это он основал кладбище.
— Ты бы лучше о потомстве подумал, — поругивала его Рахель. — Когда нас будет столько, сколько звезд на небе, нам ничего не будет страшно. Посмотри сколько на свете русских или китайцев. Рожать, Ури, надо, рожать.
Но он только отнекивался.
— Если у нас не будет ребенка, я уеду в Вильно.
Она забеременела в сорок лет, но родила мертвого, и необрезанного мальчика похоронили не в Мишкине, а в том месте, где через пять лет раскинулось местечковое кладбище. Сыну рабби Ури суждено было положить ему начало.
— Видишь, — только и сказал он жене, когда они вернулись с поля, и она так и не поняла, скорбит он или радуется.
Рабби Ури еще долго мучило то, что первым на новом кладбище зарыли необрезанного. Он ждал от бога мести, но бог отомстил не ему, а Рахели. Она тогда чуть не рехнулась, почти год ни с кем не разговаривала, ходила по дому, как привидение, купила у литовца деревянную люльку, повесила посреди избы и день-деньской раскачивала, пока он, рабби Ури, плыл со своими учениками по бездонному морю торы.
— Рахель, — умолял он ее.
Но она молчала и не отходила от зыбки.
Иногда Рахель вскакивала среди ночи, бросалась в одной сорочке к люльке и, как безумная, повторяла:
— Опять мы мокрые… опять мы мокрые.
Или пела колыбельную, которую сама же сочинила:
— Спи,Тогда, в том страшном и далеком году, рабби Ури впервые рассердился на бога. То была скорее обида, чем злоба. Злоба, утешал он себя, отчуждает от всевышнего, а обида сближает, и потому не считал свое чувство ни мятежным, ни греховным.
В местечке жалели его, ждали, когда он отправит Рахель в Вильно, в сумасшедший дом, но он ничего не предпринимал, только жарче молился и чаще задерживался со своими учениками в молельне.
— Да вы, рабби, одолжите у кого-нибудь младенца. Хотя бы у печника Файвуша. Его жена недавно родила двойню, — посоветовал ему Бенцинон Гуральник, тогдашний казенный раввин, отрекшийся через восемь лет от еврейства и написавший гнусный пасквиль «Пленники Сиона».
Рабби Ури долго колебался, но наконец внял совету и отправился к печнику Файвушу на переговоры. Запинаясь, страдая от косноязычия и неловкости, он объяснил свою просьбу и, когда замолк, почувствовал страшную, парализующую волю слабость, словно весь состоял не из сухожилий, а из податливого свечного воска.
— Вам, рабби, мы ни в чем не можем отказать, — затрещала мать двойни конопатая Двейре. — Выбирайте любого. Они у меня оба хорошенькие.
Она нахваливала своих близнецов, как крестьянка товар на рынке, и от ее бодрого голоса, от ее уничиженной услужливости его почти мутило.
— А как с молоком? — не унималась Двейре.
— С каким молоком? — опешил рабби Ури.
— С грудным, — выпалила конопатая Двейре. — У Рахели оно, видать, пересохло, а у меня его, рабби, хоть отбавляй.
Двейре двинулась к нему, гордо неся свои полные великодушные груди, и рабби Ури отпрянул от нее, лицо его покрылось пятнами, опалившими бороду, глаза налились стыдом и отчаянием, он рвотно закашлялся, полез в карман за платком, но рука только нащупала талес и беспомощно повисла под сюртуком.
— Я буду приходить к нему, — скороговоркой сыпала конопатая Двейре. — Как кормилица. В богатых домах всегда так водится.
— Как? — растерялся рабби Ури.
— Одни рожают, другие вскармливают. Пусть мой Исер растет в богатом доме.
Рабби Ури не стал ей перечить.
В сумерках конопатая Двейре отнесла запеленутого в тряпки Исера к рабби Ури.
Она долго не решалась войти внутрь, топталась с ребенком на крыльце, вставала на цыпочки и заглядывала в занавешенные окна. Ее вдруг охватил какой-то бессознательный тупой страх, она прижала Исера к груди, полной материнской любви и молока, наклонилась к нему, что-то виновато прошептала и сделала шаг назад, как будто оступилась, но тут на пороге появился рабби Ури.
— Входи, — сказал он.
Рахель спала.
Двейре оглядела люльку, чмокнула младенца, бережно положила его и заморгала бесцветными ресницами.
— Мы тебе будем платить, — тихо промолвил рабби Ури.
— За что? — встрепенулась Двейре.
— За Исера.
— Что вы, рабби, что вы… Пусть хоть один вырастет ученым человеком. Не печником.
Она поклонилась люльке и вышла.
Рахель сквозь сон услышала крик ребенка и проснулась. Подошла к люльке и обомлела.
— Это не наш сын, Ури, — сказала она и зарыдала в голос. — Зачем ты это сделал?