Современные болгарские повести
Шрифт:
Он налил себе в стакан, налил и Ванке.
— У меня семь сыновей, — продолжал седовласый. — Но первая любовь есть первая любовь, френд, и тут ничего не поделаешь. Пятьдесят два года назад, понимаешь, френд, мы были гимназистами, она носила синие сережки, похожие на звездочки… И вот сейчас она здесь, френд, перед настурциями, перед этим сараем. Спит. Я еду с другого конца света, чтобы ее увидеть, френд, я не мог ее не увидеть, я не смог бы спокойно умереть.
Он выпил полстакана и смолк. Долго всматривался в темную ночь, которая стояла вокруг, в двух шагах
— Понимаешь, френд, — продолжал он, — я перевернул землю, где только я не был, а они здесь, френд, сидят перед настурциями, будто бы ничего не случилось. Все такие же, френд, как тогда, хочешь верь, хочешь не верь, только как будто кто-то приклеил им седые волосы. Словно ничего и не было, словно не прошло пятидесяти лет.
Он покачал седой головой.
— Понимаешь, френд, я жил в Америке, Кливленде, Чикаго, на скотобойнях, потом Испания, Мадрид, Андалусия, в гражданскую был добровольцем, понимаешь, в американском легионе, в интербригадах, дважды меня расстреливали, лагерь во Франции, бежал в Бельгию, пришел Франко… Ты почему не пьешь, френд?
Он налил себе и Ванке и продолжал:
— Обратно в Америку, на сталелитейные заводы, к мартенам, потом Мексика, Аргентина, строил железную дорогу в Бразилии… Ты строил дорогу в Бразилии, френд?
— Нет, — ответил Ванка.
— Твое счастье, френд. Твое счастье, — сказал седовласый. — Кладбища. Снова в Аргентину, там женился, френд, родились сыновья…
Помидоры в тарелке кончились, у них в ногах, на плитах, стояли пустые бутылки из-под виноградной водки, мошкара по-прежнему вилась вокруг лампочки; старики, уронив головы, спали на стульях.
— Были войны, френд, — говорил седовласый, — одна, потом другая, землетрясения, Гитлер; я приезжаю, а они — перед настурциями, как тогда, и тогда у них во дворе были настурции и плетеные белые стулья. Первая любовь и первый друг. Они не поехали со мной, остались, поженились, френд, живут друг возле друга; у нее был белый воротничок, ясные глаза… Приезжаю сюда, френд, с другого конца земли и застаю их в лучах заката, она сидит подле него, перед настурциями… Я и сейчас не знаю, френд, что лучше? Может, они правы, френд, а? А не я?
Ванка не мог произнести ни слова, что-то перехватило горло, и то ли от водки, то ли еще от чего, ему неожиданно захотелось поцеловать седовласому руку, но он не сделал этого. Лишь доверху наполнил стаканы и молча чокнулся с ним.
— Перед настурциями, френд, в лучах заката. И ничего с ними не случилось, френд, за всю жизнь. Да, они рассказывали: продовольственные карточки, деревянные башмаки, ревматизм… Это страшно, френд, но завтра я должен ехать; если я опоздаю на самолет, то не смогу вернуться. У меня нет денег, френд, я с группой, у нас обратные билеты, понимаешь, с группой дешевле обходится. Все остальные в Белграде, я же купил подержанную машину и приехал, чтобы их увидеть. У меня только одна ночь, френд, понимаешь, мне нужно ехать, а они напились. Они спят, френд, а я ради них пересек два океана, чтобы увидеться, френд, чтобы поговорить.
Деревья
Потом произнес:
— Прощай, френд.
Он медленно направился к машине, сел в нее, она медленно тронулась по неровной дороге; огоньки фар мелькали меж деревьев, словно не хотели исчезать, а потом исчезли…
Земля кружилась, вслед за двумя стариками из «Букингемского дворца», кротко направлявшимися в лес с неизменными корзинами в руках, вновь появилась веранда с оранжевым тентом, коричневые ставни соседней дачи с вырезанными в них сердцами, бульдозер, который сердито трясся и рассекал желтую землю…
Сашко крутил бур и на мгновение подумал о седовласом, который исчез во мраке: что он сейчас делает в далекой чужой стране, на другом конце света, с ним ли семь его сыновей и похоже ли небо там, над его Аргентиной, на то, на которое он посмотрел в последний раз перед тем, как уехать, перед тем, как его поглотила темень?
Солнце стояло прямо над их головами, становилось нестерпимо жарко, и в какой-то момент Сашко почувствовал, что хочет есть.
— Дядя Ламбо, — сказал он, — пожалуй, время обедать, а?
— Давай еще немного, — дядя Ламбо посмотрел на часы, — минут десять — пятнадцать, ведь еще нет двенадцати. Ты же слыхал, что сказал товарищ Гечев: клиенты ждут.
— Он еще сказал, чтоб мы не надрывались, — заметил Сашко, — по такой жаре…
— Шара есть жара, — отрезал дядя Ламбо, — а работа есть работа.
— Дядя Ламбо, — отозвался Антон, — ты что так подлизываешься к товарищу Гечеву? Ради своих сыновей?
Дядя Ламбо неожиданно остановился, и все застыло — дача, веранда, железная калитка. В тишине раздавалось лишь рычание бульдозера, он задыхался и нес сухую желтую землю вместе с вырванными ромашками.
— Видишь ли, Антон, — сказал дядя Ламбо, — я начал работать десятилетним мальчишкой и работаю всю жизнь. Так и прошла моя жизнь — в работе. Кроме нее, у меня ничего нет, денег я не накопил, домов и дач себе не настроил, но я об этом и не жалею. Всяко случалось за эти годы, не только хорошее, но жили как люди — и я, и жена, и дети. И сейчас, когда я уже стар, меня держит работа; когда я работаю, то чувствую, что я не выброшен из жизни, не сижу на лавочке с пенсионерами и не жду, когда прибудет оркестр и меня вынесут ногами вперед.
— Скотина тоже работает всю жизнь, — заметил Антон. — Работает и молчит. Вот о чем речь.
— Я считаю так, — сказал дядя Ламбо. — А ты, если мыслишь по-другому, поступай как знаешь. Но и ты здесь крутишь бур вместе со мной. Если ты такой умный, то почему ты не пошлешь товарища Гечева куда подальше, не выложишь ему все прямо в лицо и — шапку в охапку?
— Я верчу бур, — ответил Антон, — потому что есть возможность зашибить деньгу. В городе я не могу заработать таких денег. Но в его монастырь, в свинарник, не пошел бы, хоть озолоти. Улавливаешь разницу?