Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Вроде бы и не понять сегодня, что не устраивало власть в “Бибигоне”.
Я уверен, что критика всех новых басен, сочиненных Чуковским в советское время, — месть за не исправленного им “Мойдодыра”, настолько зачитанного детьми, что запрещать его тоже показалось бы не совсем политически верным.
Детская литература нужна была советской власти как никакой другой. Власть видела необходимость в конструировании нового человека — и когда же, как не с детства, полагали наверху, надо и начинать, не откладывая, социальное конструирование. Много позднее, в иные,
Очень нужны были детские писатели — и таких упрямых, как Чуковский, рациональнее было перевоспитать, исправить, выжать из него все, на что старик способен, но не отказываться вовсе от его услуг.
Жизнь Корнея Ивановича складывалась из того, что “Мойдодыр”, оставаясь укором за мамину спальню, не переставал быть и кормильцем, и защитником.
У советских детей должна быть своя классика — пусть пока воспитываются на ней (гигиена в государственном масштабе никем не отменена), а про мамину спальню все равно не поймут.
Кстати, случай с маминой спальней показывает, что не писатель идет за читателем, а читатель каким-то образом приноравливается к странностям и капризам автора (вроде ни в какие советские ворота — тем более квартиры — повторяю, не лезущая мамина спальня).
Власти пришлось смириться с популярностью этого старика и даже найти в ней прямую пользу — утверждать именем Чуковского авторитет необходимой ей, как рычаг воздействия на завтрашнюю публику, детской литературы.
Власть дала ему понять, что Маршаком, Михалковым и Барто она довольна больше, — и то, что старикан суетиться перед клиентом не захотел, вызывало и некоторое уважение. К тому же многократным сталинским лауреатам в хрущевские времена тоже пора было дать понять, что свет на них не сошелся.
Помощник Хрущева Владимир Лебедев (помогавший Твардовскому с публикацией Солженицына) много сделал и для того, чтобы входившую в моду медаль с изображением не менее популярного, чем Корней, дедушки надеть на неприлично пустующий лацкан Корнея.
За детскую литературу премировать Чуковского было бы не совсем педагогично — те, кто надо, помнили, что вдова изображенного на медали дедушки много крови попортила в свое время сочинителю “Мойдодыра” (под “Мойдодыром” я объединяю все знаменитые работы Корнея Ивановича для детей).
И выход был найден. Премию Чуковский получил за книгу о Некрасове.
Думаю, что такой вариант Корнея Ивановича и больше устраивал.
Он не показывал виду, но репутация советских лет — исключительно как автора для детей — его тяготила. “Я очутился в узком промежутке, / Ведь я мог дать / Не то, что дал, / Что мне давалось ради шутки”.
Это не из “Одолеем Бармалея” — это никогда не сочинявший для детей Сергей Есенин, которого Чуковский, не сомневаюсь, хорошо знал.
Сюжет для себя в бескрайней биографии Корнея Ивановича открыла мне запись от 26 ноября 1939 года (я даже и не зачат): “Тут еще Женя, мой внук, изнервленный, болезненный ребенок, свалившийся на мою старую голову неизвестно для чего и почему”.
Но
В пятьдесят четвертом году умирает Марья Борисовна.
Дед и Женя остаются вдвоем.
Но Жене исполняется семнадцать — он, оставаясь с дедом под одной дачной крышей, отдаляется от него. Лидия Корнеевна с Люшей живут на московской квартире, и опыт подселения к ним студента-первокурсника Жени не кажется никому удачным.
Я все годы до поступления Жени в институт остаюсь с ним приятелем.
В книге воспоминаний о Чуковском есть фотография, запечатлевшая трех его внуков. Взявшись за руки, они идут мимо открытой, повернутой к даче Катаевых веранды в сторону калитки (не той, что при воротах, а той отдельной, таинственной, тропинкой наискосок связанной с песчаным островком перед входом на веранду).
Самый высокий и старший Николай (по-домашнему на всю жизнь Гулька) ведет родного брата Митю и двоюродного Женю.
Фото датировано сорок седьмым годом — Гульке четырнадцать лет, Жене — десять, Мите — четыре. Это время, когда я — мне семь лет — не первый год знаю Женю и Гульку (а на маленького Митю пока не обращаю внимания).
Когда смотрю на фотографию, удивляюсь, как невысок (ненамного выше Мити) Женя.
Он не в породу Чуковских, где все рослые, крупные, красивые — в какого, например, красавца вырос Митя (он и на папу Николая Корнеевича очень похож, и на маму Марину Николаевну, интересную, по общему мнению, женщину).
Женя еще и ленив и несобран, что для Чуковских нетипично (правда, у меня есть подозрения, что и Гулька не так уж далеко ушел от Евгения Борисовича в отсутствии фамильных качеств).
Но Женя необычайно энергичен, изобретателен — в некотором смысле и предприимчив. Помню, как предлагает он деду выгодно продать радиоприемник из автомобиля, на что Корней Иванович отвечает, что как-то привык зарабатывать “перышком” и все иные пути обогащения его мало интересуют.
Не могу сказать, что у меня было счастливое детство, — я вообще-то не люблю его и вспоминать (сейчас я веселее, проще, выгляжу иногда, к огорчению жены, “хуже, чем ребенок”, а тогда погружен был чаще во взрослые, грустные мысли, возраст унижал меня, скорее хотелось сделаться старше — и не оттого ли сегодня я веселее, что нет больше желания становиться старше) — но до сих благодарен Чукеру, приобщавшему меня постоянно к своим затеям, сделавшим мое детство интересным, несмотря на внутренний дискомфорт.
В городе — в школе и во дворе — я сразу становился элементарнее и точно так же тяготился элементарностью, как и странностью, более терпимой в Переделкине, чем в Москве.
Но ведь и Женя Чуковский был по-своему странным, однако странностью своей гордился. Он казался мне естественнее других детей — в нем все, чего остальные стеснялись, было напоказ.
В компании нашей были дети покрепче, поздоровее Жени (я на три года был младше, но гораздо сильнее Чукера). Но со своей оригинальностью он не то чтобы верховодил, но ни перед кем не тушевался.