Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Мне показалось, что людей либерального толка не так удивили сами слова отца о тоненьком слое, именующемся интеллигенцией, и не только его обращение к покойному, словно остались они наедине, а то, что он вышел выступать вопреки желанию руководителей похорон.
Заканчивался шестьдесят девятый год — очередной позыв начальства к строгости спроецировался вдруг на похороны старика Чуковского.
И выразить персонально эту строгость выпало Сергею Михалкову. Держаться строгим на разных представительных писательских собраниях было не привыкать — и он эту строгость
В середине шестидесятых годов на собрании московских писателей выбирали руководящие писателями органы — правление, кажется, или президиум. И Евгений Евтушенко в знак протеста, что не включили в список избираемых кого-то из молодых, давно получивших читательское призвание (кажется, Василия Аксенова), предложил тогда и Шолохова из этого списка вывести — он же не москвич, зачем его выбирать в московское правление.
Сергей Владимирович заволновался — и заикание от волнения усилилось; “Пи-пи-пи-пи”, — долго кричал он, обращаясь к нарушителю спокойствия Евтушенко. Наконец фраза у Михалкова сложилась: “Пи-пи-пирестаньте корчить из себя политического клоуна”.
Шестьдесят девятый год был вам не шестьдесят пятый. И государственный человек Михалков понимал, что и у гроба Чуковского какие-нибудь бессовестные вольнодумцы могут позволить себе протестные или по крайней мере несанкционированные телодвижения.
И все же на похоронах Чуковского привычной уверенности в себе у Михалкова слегка поубавилось. Чуковский для него не мог до конца перестать быть Чуковским — и было Сергею Владимировичу не по себе.
Когда-то Женя Чуковский читал мне его талантливые стихи, где Михалков хотел представить собственные похороны: “Понесут по улицам длинный-длинный гроб. Люди роста среднего скажут: он усоп…” И были там слова: “Не ходить к Чуковскому, автору поэм, с дочкой Кончаловского, нравящейся всем…”
Желание отца сказать какие-то слова на кладбищенском холме застали его врасплох. Никто никому не собирался грубить. Отец сказал: “Отойди, Сережа” — и взобрался со своей хромой ногой поближе к гробу. По словам Мити Чуковского, растерянный Сергей Владимирович только твердил: “П-паша, П-паша…” Но не отталкивать же?
После речи на похоронах сдалась и Лидия Корнеевна.
Теперь на годовщины отец приглашался с той же регулярностью, как было при жизни Корнея Ивановича. И у той публики, что собирала Лида, он проходил неплохо. Толя Найман, во всяком случае, пересказывал мне потом реплики, бросаемые отцом за столом, оценивая их как остроумные.
Но в какой-то из разов, когда приглашенный Лидией Корнеевной отец подходил уже к воротам дачи Чуковских, он обратил внимание на большее, чем обычно, количество машин с дипломатическими номерами — и всегдашняя его осторожность взяла верх: на приемы к Лидии Корнеевне он ходить перестал, вскоре вновь утратив к себе интерес либеральной общественности.
Чукер учился в киноинституте, виделись мы теперь редко — и я к нему на дачу не
О том, что я поступил-таки в Школу-студию МХАТ, Чукер откуда-то узнал — и тут же появился у нас с незнакомым мне Максимом Шостаковичем, о котором я кое-что, правда, слышал.
Где и когда они — Женя с Максимом — познакомились, я так и не собрался спросить. Но думаю, что сблизились они на почве машин, техники.
С техникой в ладах было несколько моих друзей и приятелей.
Но Максим, по-моему, превосходил всех еще и легкостью отношения к чему бы то ни было, включая автомобиль.
Летом шестьдесят третьего года мы с Мишей Ардовым и Максимом на иностранной машине Максима “пежо” поехали в Коктебель.
Мы допоздна сидели на Ордынке у Ардовых и на рассвете выехали. Водитель наш свой “пежо” никак к дальней дороге не готовил — и сложности наши начались в Туле, где попали мы в какую-то яму (подробностей я, сонный, не запомнил). Но это могло произойти и по неосторожности — Максим водил машину замечательно и мог просто заснуть за рулем после посиделок на Ордынке.
Самое интересное было дальше. И весьма сожалею, что отсутствие какого-либо представления об устройстве машины и полное незнание специальных терминов лишат мой рассказ необходимых подробностей, наверняка бы заинтересовавших автомобилистов.
Когда мы въехали в Курск, Максим сообщил нам с Мишей (который понимал не больше моего) о серьезной неполадке. Что-то, если не путаю, со свечой. Дальше уж точно путаю. Но помню, что Максим сказал, что другой свечи в запасе у него нет. Но есть план, как переделать эту свечу… Не могу воспроизвести его слов… Что-то можно было — и глагола не помню (поскольку не понимал)… перекроить, перетачать, переточить, может быть, с двенадцати (за цифру тоже не ручаюсь) на четырнадцать или с четырнадцати на двенадцать…
Ну ладно, мы с Мишей ничего не поняли, но я своими глазами видел, с какими лицами слушали Максима автомеханики, когда мы добрались до мастерской или станции (так она, кажется, называется). Они переспрашивали его, проникаясь все большим и большим к нему уважением — на грани восторга.
Максим отвинтил мотор и велел мне нести его внутрь мастерской.
Я отнес мотор и вернулся к Мише, гордясь своими грязными руками, — все же видели мою причастность к ремонту.
Вновь прибывшие клиенты обращались теперь с вопросами ко мне — и я важно кивал им на дверь, ведущую в мастерскую.
Все же мы с Михаилом, заскучав, не удержались и тоже вошли в мастерскую. Мы тщеславно чувствовали, что часть восхищения Максимом сможет распространиться и на нас, спутников технического гения.
Конечно, мы гордились Максимом. Таких людей, как Максим (золотые очки, иностранная рубашка с коротким рукавом — незадолго перед тем он побывал на фестивале в Эдинбурге), на автостанции не видели никогда.
И теперь мне кажется, что и провожали нас, как после концерта, аплодисментами (чего, конечно, на самом деле не было), и деньги взяли смехотворные.