Ставрос. Падение Константинополя
Шрифт:
– Лучше уж я останусь вовсе без жены, как ты, - чем стану хозяином в гареме!
– однажды в запальчивости сказал Мардоний.
У Микитки со щек сбежала краска – а Мардоний, давно узнавший главную постыдную тайну своего старшего друга, в ужасе ударил себя в грудь и стал вымаливать прощение за неосторожные слова. Микитка только рукой на него махнул и ушел – и не показывался Мардонию на глаза до самого вечера; и уже ночью юный македонец пробрался к нему на солому в амбар, где Микитка устроился спать. Разбудив его, Мардоний опять попросил
– Перестань, - хмуро ответил евнух. Он ладонью выбил из русых волос солому и попросил:
– Дай поспать.
Мардоний обхватил друга за пояс одной своей тонкой рукой и уткнулся в солому рядом с ним; и только тогда Микитка понял, как сам жесток с этим сиротой. Он погладил Валентова сына по черной голове и сказал, что не сердится, - это была правда: Микитка почти не рассердился, даже когда Мардоний невольно обидел его. Бывший паракимомен императора давно укрепил свое сердце против таких слов; но иногда их было все же очень трудно стерпеть.
Потом они оба еще долго не могли заснуть, взволнованные до слез своим объяснением, - а Мардоний, глядя на старшего друга в темноте, вдруг признался:
– Я тебя люблю… я никого еще так не любил, как тебя…
Микитка улыбнулся, потом нахмурился, скрывая, что смущен и растроган.
– А как же твой брат? Отец?
– Отца у меня больше нет, - ответил Мардоний: с простотой отчаяния. – Я хочу, чтобы он остался жив, и каждый день молюсь об этом… но не смогу даже заговорить с Валентом, если мы еще встретимся!
Юноша вздохнул и перевернулся на спину, зашуршав соломой.
– А Дарий… я был еще мал и глуп, когда мы расстались с ним! Если бы мой старший брат сейчас был у меня, я, наверное, любил бы его как тебя! Он такой смелый… и благородный; и умный!
“И притом не скопец, - подумал Микитка. – Может, старший Аммоний уже и женат. Пора жизнь жить!”
– Мне странно, что твой дядя-герой до сих пор тебя не искал, - хмуро сказал евнух, взглянув на Мардония. – Не верю я, что он ничего не может! Уж, наверное, побольше нас – он ведь знатный господин, и для вас он свой!
– Ты забыл, что дядя до сих пор не знает о моем побеге, - пылко возразил Мардоний. – А даже если вдруг и узнал…
Он вдруг словно споткнулся, приугас.
– Если дядя узнал, что я бежал от отца, молю Бога, чтобы он не приехал сюда и никого за себя не прислал! Его люди наверняка попадутся! Обо мне, может, скоро и вправду забудут; а если Дионисий что-нибудь сделает, он опять взбаламутит эти воды, и тогда горе всем!
– Молись, - ответил Микитка, тяжко вздохнув.
Все, что он мог сказать, - все, что он мог сделать! Но так ли это мало? Не вострее ли божье слово турецкой сабли?
Может, слово бы и перерубило вражью саблю, - если бы в эти часы и дни об исполнении своих желаний молились только Микитка и Мардоний.
“Молитвы – они как птицы, которые летят на божье небо, - подумал евнух, глядя на своего смуглого друга, который уже заснул. – И как
А еще Микитка подумал, что свободно путешествовать могут только богатые и знатные, благородные люди, что бы это ни значило, - и они-то и видят мир, и владеют им, и мир видит их.
“А мы этим боярам – как трава, как корм подножный, - размышлял юноша. – Был человек, мучился… а не станет, и памяти по нем не останется”.
Наверное, это справедливо.
Только как разберешь, кто перед Богом выше? “Бог один может разобрать”, - подумал Микитка: как всегда в минуты мучительных душевных сомнений, прибегнув к этому безбрежному океану, в котором омывалось столько разных народов.
Микитка поцеловал своего названого брата в разгоревшуюся щеку, как когда-то давно делал его предатель-отец; и, поворочавшись на колком ложе еще немного, наконец уснул рядом с Мардонием.
Дни потянулись своим чередом – Джузеппе ди Альберто, их итальянский хозяин, не собирался никуда уплывать, хотя вел оживленные дела, сидя на месте. Валент Аммоний, изредка наезжавший в Город в эти месяцы, опять пропал в своих горах.
Оба младших брата Микитки были уже большие и разумные; а к тому времени, как Владимир, меньшой сын Ярослава Игоревича, начал бегать, и Евдокия Хрисанфовна отцвела. Она оставалась все еще красивой и сильной женщиной, но утратила способность рожать: часто для жены это самая счастливая пора.
Однажды, в такой день, похожий на все другие, Микитка бродил у Айя-Софии, откуда греческих нищих не гнали, а даже подавали им. Микитка был одет чисто, но бедно, сделался худ и суров, - но совсем не ожидал того, что случилось: богатый турок, покидавший мечеть в сопровождении янычар с палками, вдруг бросил ему деньги. Конечно, не одному Микитке, - а группе босых и голодных нищих, которые, наверное, уже и сами забыли, к какому племени себя причисляли. Они тут же бросились подбирать монеты, забыв все различия.
Микитка попятился, не желая даже ногами попрать этой милостыни; и вдруг остановился, присмотревшись.
Красная громада собора опять выпустила наружу группу маленьких людей – и среди них, несомненно…
“Женщина!” - подумал Микитка с замиранием сердца. В мусульманском мире увидеть женщину на улице – уже большое событие! И, конечно, знатную женщину: другую просто не допустили бы в Айя-Софию.
Микитка, стоя в почтительном отдалении, смотрел, вытянув шею, как эту госпожу, в расшитом, как ковер, красном платье, шелковых красных покрывалах и бархатной шапочке, - и, разумеется, с закрытым лицом, - подсаживают в носилки две служанки в черных платьях и покрывалах, тоже замотанные по самые глаза. Носильщики подняли на плечи паланкин, по сторонам построилась стража… да это очень важная госпожа! “Не из дома ли самого паши?” - подумал Микитка.