Стена
Шрифт:
— Саша! — она тоже отпила ароматного отвара и съела кусочек лепешки. — Саш, а что Гриша-то?
— А что Гриша? — словно не понял мальчик.
— Не полегчало ли ему?
Санька криво усмехнулся:
— Ему никакое зелье не поможет.
Рука, державшая чашку, дрогнула, так что отвар капнул на алое сукно кафтана. Он нахмурился, но не из-за своей оплошности.
— Гриша смерти ищет, — тихо и твердо произнес мальчик.
— Господи Иисусе! Что ты говоришь? Грех-то какой! Как это —
— А как ее на войне ищут? Куда б мы ни ходили — в разведку ль, либо на перехват обоза, либо с шишами на встречу, он всюду, как приметят нас поляки, сам к ним рвется, норовит им наибольший урон нанести, но так, чтоб при этом его самого убили. Прямо под пули лезет.
Варя перекрестилась на божницу. И только тут заметила, что не повесила на место распятие. Взяла, поцеловала и вздрогнула, увидав каплю свежей крови на пронзенной гвоздем ноге Спасителя. Тут же поняла — это ее кровь, разбитая губа вновь слегка кровоточила. Но все равно, стало страшно.
— Он вообще будто уже не здесь. Никогда не улыбается, не смеется, лишнего слова не скажет. Мы говорить с ним пытались — что я, что Фриц, так слова — словно в воду… Не живется ему. Не можется.
Он допил отвар, встал, перекрестясь на образа, и шагнул было к двери. Однако его слегка повело, будто не туда поставил ногу. Сказалась усталость сразу двух бессонных ночей. Чтоб не обижать его, Варя сделала вид, что этого не заметила, но догнала парнишку у порога и взяла за руку:
— Куда ж ты, Саша? Побыл бы еще.
— Да надобно снова в дозор. Третья ночь тоже наша с Фрицем, а завтра нас сменят.
— Так до ночи ведь еще часа три. Не то, что темнеть, — еще и смеркаться не начало. Летом поздно смеркается. Слушай, лег бы ты да поспал хоть час.
Санька смутился:
— Что ты! Куда ж я лягу?
— Да на лежанку мою. Я покуда приберусь, овсяного теста на завтра замешу. Ложись, ложись!
— Неловко… А ежели кто видал, как я сюда зашел? И все назад нейду. Что подумают?
Стрельчиха вновь уперла руки в бока:
— Вон что! То замуж зовешь, а то стыдишься у меня на час лишний остаться! Так-то к вам, мужикам, веру иметь…
Мальчик только махнул рукой, но краска залила его запавшие щеки.
— Что ты, Варя. Я ж боюсь, чтоб тебя не опозорить…
— Без тебя уж не раз опозорили! Знать должен, кого под венец зовешь.
Он снова потемнел, по-взрослому нахмурился и сказал:
— Варвара свет Микулишна! Я знаю, кого зову под венец. И кто б ни попытался при мне тебя опорочить, за то ответ держать будет.
Женщина улыбнулась. Ей вновь захотелось погладить его по плечу и по голове, приласкать, и она опять не решилась, хотя делала это раньше не задумываясь.
— Ладно, защитник ты мой! Раз так, то
— Правда, разбудишь?
— Как Бог свят.
Он уступил, растянулся на лежанке, сунув свой пистоль под голову, и сон сразу накрыл его, будто пеленой. Дыхание сделалось ровным, только что сурово нахмуренное лицо разгладилось и вновь стало почти детским.
Варя осторожно, боясь разбудить, подошла, укрыла парнишку тонким одеялом, потом отступила, разглядывая спящего. Подошла к маленькому открытому окошку, в которое входили косые лучи вечернего солнца, и потянулась к оловянной плошке и стоявшей возле нее высокой восковой свече. Потянулась — и отдернула руку.
— Не буду, — прошептала она. — Не буду я на тебя гадать… Ни на кого больше не буду! Прости меня, Господи.
И удивилась, ощутив, как по ее щекам ползут тонкие горячие струйки. Не мастерица она была плакать в последние годы, думала, что свое уж отплакала. Выходит, нет.
На окошко, прямо перед нею, села белая птица. Пристально посмотрела золотистыми глазами.
— Что глядишь? — тихо спросила Варя, не испугавшись сокола и не удивившись его явлению. — Почто прилетел?
Сокол склонил голову набок, приоткрыл острый хищный клюв, но не грозя, а словно улыбаясь. Взмах крыльев — и вот он пропал, точно не был.
Письмо мертвеца
(1610. Июнь)
Варвара разбудила Саньку позже, чем обещала. Уже стемнело, и он резво зашагал к Авраамиевским воротам. Идти ему надо было мимо стогов, и это радовало мальчика. Уж очень замечательный запах шел от свежего сена!
Он заставлял вспомнить о детстве, о деревне, о добром барине Дмитрии Станиславовиче. Санька любил помогать бабам на сенокосе — ворочать граблями разметанное по полю сено. Он подбирал какую-нибудь ветку, обламывал сучки так, чтобы стали покороче, и тоже ворошил космы золотистых стеблей, переворачивал, подставляя их солнцу, одновременно наслаждаясь этим ни с чем не сравнимым ароматом, который ощущал лучше, чем занятые сушкой сена крестьянки: они-то были взрослые, привычные, а он вырос от этого сена всего на вершок.
Любил взбираться на готовые стога. С ликованием озирал открывшийся кругом вид — поля, рощи, соломенные крыши Сущева, блестевший вдали Днепр. Потом ложился плашмя, лицом в сено и замирал, ликуя до глубины души.
Смоленское сено одна тысяча шестьсот десятого года от Рождества Христова стоило дорого. Это был первый покос нынешнего лета.
Откуда-то из-за стогов до мальчика долетели приглушенные голоса, и он сразу напрягся. Вспомнились вдруг слова, что сказал пару дней назад Григорий.