Стена
Шрифт:
Вновь глухо ударило в кирпичный зубец стены, осколки кирпича посыпались на епитрахиль, которой архиепископ покрыл голову кающегося.
— Жена у меня померла, истощала вся, лихорадило ее, да с голодухи сил мало стало… А все из-за меня — обирал я ее, куска не додавал… Казалось, мне-то нужнее, я-то воюю. А она, Матреша моя, и ядра таскала, нам подносила, и могилы рыла убитых хоронить, и тряпье мое кровавое отстирывала. А нынче взяла, да Богу душу отдала! Грех на мне, владыка, грех великий!
— Дети есть у тебя? — спросил архиепископ.
— Двое,
Владыка ничего больше не спросил:
— Отпускаются грехи рабу Божию… имя твое как?
— Софрон.
— Рабу Божию Софрону, во Имя Отца, и Сына, и Святаго Духа!
— Владыка, и меня исповедуй, мне грехи отпусти!
Еще один из осадных людей бухнулся коленями о твердый кирпич, склонил покрытую копотью голову перед архиепископом, так и не поднявшимся с колен.
— Страх велик меня обуял… Это когда внизу, в подкопах дрались. Побежал я перед вражьим натиском. Когда опомнился, товарищ мой, напарник, что в проходе один остался, погиб уже!
— А ты мог его спасти?
— Не ведаю… Но вместе-то Бог дал, может и выстояли… А я-то… я…
Потом подошел еще кто-то, потом еще. Епитрахиль пропиталась потом и гарью, утратила свою белизну.
Начался новый накат, пушкари, покидав фитили, тоже взялись за бердыши, стали отталкивать от стены невесть откуда выросшие из дыма лестницы.
Кто-то упал рядом, забился в судорогах. Кажется, тот самый, по имени Софрон, что первым попросил исповеди. Или не он…
«Как быть-то? — вдруг подумал владыка Сергий. — Ведь я же узнал имя стрелка! Того, кто убил дурачка Ерошку… Может, тот же стрелок убил и Катерину? Он многое мог бы рассказать. Но я никому не могу открыть то, что услышал! А если он вновь кого-то убьет?»
Кто-то вскрикнул, упал совсем рядом с владыкой. А из-за кирпичного зубца показалась оскаленная морда с раскосыми глазами. Разряженный пистолет в руке татарина дымился, другой рукой он поднимал нож.
— Изыди, сатана! — крикнул архиепископ и, подняв руку, осенил возникшего перед ним врага крестным знамением.
Тот вдруг нелепо взмахнул руками, качнулся в проеме и рухнул затылком вниз, будто что-то отшвырнуло его со стены…
Владыка спустился со стены спустя несколько часов. Почти все это время так и простоял на коленях. Да и встать на стене в полный рост было невозможно: наверняка попал бы под пулю…
И все время перед ним стояли глаза Казанской, из которых бежали и бежали масляные слезы.
И казалось ему, что каждый из отдавших жизнь на стене православных был в тот день оплакан самою Богородицей, и была Ею оплакана судьба самого Смоленска.
На другой день к нему пришел
— Христом Богом, владыко! Не смею тебе приказывать, но прошу внять: не ходи более на стену. Погибнешь — нас всех сиротами оставишь!
— Тут уж как Господь решит, — владыка опустил голову под пронзительным взором Шеина. — А сейчас пошел потому, что стрелец твой от смертельной раны умирал, и вниз бы его живым не донесли. Он мне важную тайну открыл. Очень важную, Михайло Борисович!
— Какую тайну? — вскинулся воевода.
— Вот этого я, как сам понимаешь, сказать и не могу. А ведь как надо б тебе знать ту тайну, Михайло! Ой, как надо! Прикажи меня, что ли, в подвал к Лаврушке твоему отправить да на дыбу вздернуть. Может, я и не выдержу, может, душу свою сгублю, а ту тайну открою?
Шеин еще боле помрачнел. Поглядел владыке в глаза, покачал головой.
— Не искушай, владыко! Сам знаешь, что я такого никогда не учиню. И Лаврентий никогда на то не пойдет.
— Ну? Он-то не пойдет? А для него-то выведать — долг и обязанность, а не право!
Михаил поднял голову, обжег архиепископа яростным взглядом.
— Ты что говоришь такое? Знай меру, владыко!
— Но надо ведь, надо, чтоб ты сие знал!
Неожиданно воевода ухмыльнулся:
— Все, хватит дурить. Ты тайну исповеди и на дыбе не откроешь. А Господь, если нужно, Сам правду явит. Но на стену не ходи, прошу. Я вот оружием владею, думаю, получше любого стрельца. Врагу урона нанес бы немало. Но я же под пули не лезу! Что с того, что хочется порой… У нас с тобой другая Голгофа.
Каждый раз, как Сергий впоследствии вспоминал этот разговор, в душе владыки шевелилось чувство, похожее на стыд. Действительно ли он так отчаивался от невозможности открыть воеводе тайну? Или просто красовался перед собой и перед Шейным в своей твердости охранять тайну исповеди? И за что только его, многогрешного, каких подвигов ради вознес Господь в настоятели Смоленска? Да не простой епархии, а почитай целой лавры, ибо таковой теперь могла считаться твердыня на Днепре? Островами русской земли, неприступной врагам, во всеобщем хаосе оставались лишь монастыри — Троице-Сергиев, Соловецкий, Кирилло-Белозерский… И Смоленская крепость! Какой в этом великий промысел Божий?..
«Копайся в себе, копайся! — в душе посмеялся он над собою. — Вокруг тебя весь город на молитвенном стоянии, всей Руси грех мученичеством искупает, а ты со своими страстями душевными аки с писаной торбой носишься!»
Год в осаде
(1610. Сентябрь — октябрь)
— Неужто владыко так и говорил: пускай, мол, меня на дыбу вздернет?
— Так и говорил, Лаврушка! Я осерчал даже. Что он тебя, и вправду катом таким считает?
Воевода наклонился над умывальником, плеснул себе в лицо. Потер, пытаясь хоть немного смыть копоть.