Странник века
Шрифт:
Ламберг! крикнул мастер Кертен, ты закончил? Почти! Ламберг свесился с платформы, еще минут десять! Мастер что-то проворчал и пошел дальше, пробираясь между контейнерами с горячей водой, маслянистым щелоком, поташом и содой, растрепав волосы под ветром, дувшим из сушилки для отжатой шерсти, а затем остановился возле сортировщика, который наблюдал за вращением зубчатых дисков. Гюнтер! окликнул его мастер, как там дела с высшим сортом? Сами изволите видеть, ответил Гюнтер, не больше одного килограмма на три-четыре первого сорта, пять-шесть второго, уж не говоря о третьем, его стало еще больше. Это просто мизер! скривился мастер, а давно ты осматривал диски? Я, господин мастер, ответил Гюнтер, их каждое утро осматриваю. Все так говорят, буркнул Кертен, а толку никакого!
Ламберг так резко сомкнул веки, словно хотел ими что-то схватить. Окликнув кочегара, он велел ему остановиться. Затем выключил индуктор, прочистил затор, наполнил смесители, отрегулировал направляющие и приводные ремни, снова позвал кочегара и включил насос паровой машины. Знакомый грохот, тот самый каскад звуков, который он слышал каждую ночь перед тем, как заснуть, стал нарастать и наконец взмыл к потолку. Водяными каплями сконденсировался пар. Цилиндры постепенно разогрелись. Насос засвистел, маховики набрали обороты. Ламберг смотрел на машину, и ему казалось, что он видит собственный организм. Клапаны взлетали, бобины вибрировали, поршни ходили ходуном, трубы дрожали, регулятор рычал, шестерни скрипели, шарниры вращались.
Отойдя от станков, рабочие сбились в кружок. Среди них были мужчины, женщины и дети. Подоспел час обеда, но никто не ел. Только дети жевали хлеб со свиной кол-басой. Все молчали и тянули шеи к одной и той же точке в центре круга, там стоял один из рабочих, что-то тихо говорил и одновременно
Милости просим, Фламберг [58] , произнес господин Гелдинг. Садись. Ну-с, посмотрим, поймем ли мы друг друга. Уверен, что поймем. Я сразу перейду к делу, поскольку ни тебе, ни мне неохота попусту тратить время, верно, Фламберг? А дело в том, что вчера, заметь, я не утверждаю, что ты в этом замешан, на фабрике произошла попытка (назовем это попыткой) устроить забастовку. Или, говоря проще, часть рабочих вздумала покинуть свои рабочие места. Не так ли? Хорошо. Ты также знаешь, что мастеру Кертену словесно и даже физически угрожали. Еще ты знаешь, что мастер Кертен пытался уговорить особо строптивых вернуться на свои места, я правильно говорю, Фламберг? обещая взамен забыть сей неприятный инцидент. И ты, конечно, знаешь, что, не вмешайся жандармерия, сейчас бы мы с тобой беседовали на похоронах мастера Кертена. Прекрасно. Тогда довод первый, Фламберг. Если оставить в стороне тот факт, что работа тяжела, а никто не говорит, что она, как и любая другая работа, не имеет своих трудностей, если оставить сей факт в стороне, скажи мне: на этой фабрике, которую я имею честь возглавлять, хоть кого-то из рабочих когда-нибудь били, хоть кому-то угрожали физической расправой? Ответь мне честно. Ты хоть раз наблюдал нечто подобное? Прекрасно. Как видишь, я излагаю суть дела не с высоты своей должности, а с точки зрения простой и ясной логики. А теперь скажи мне, веришь ли ты, что, без учета совершенного насилия, а оно, естественно, будет наказано по закону, веришь ли ты в то, что безответственный уход с рабочего места будет снисходительно воспринят руководством, лично мной или, давай такое допустим, мастером Кертеном? Прекрасно. Вижу, ты совсем не глуп. Я это знал наперед, поэтому и послал именно за тобой. Мне нравятся сообразительные работники. А ты, Фламберг, сообразительный, это заметно. Следующий вопрос, потому что я, как видишь, позвал тебя только для того, чтобы задать тебе несколько вопросов, а этот — простой: веришь ли ты, что любой конфликт можно разрешить диалогом? Ответь, скажи мне, веришь? Конечно веришь! Я тоже, Фламберг, я тоже верю. Именно поэтому, потому что некоторые толковые работники оказались способны вести диалог так, как и подобает цивилизованным людям, а не животным, предприятие выделило им надбавку к жалованью и неделю отпуска. А теперь внимание, Фламберг! Мы с тобой видим, что при помощи цивилизованного диалога мы добились существенного улучшения условий труда для рабочих, таких рабочих, как ты, то есть тех, кто работает честно и теперь имеет более высокое жалованье и больше времени на отдых, и заметь: все это в период настоящего индустриального бума, Фламберг! но, коль скоро мы этого достигли диалогом, при сохранении должного уважения к руководству фабрики, то, скажи, не кажется ли тебе, что подстрекатели должны быть наказаны, конечно, не мной и не бедолагой мастером Кертеном, я не к этому клоню! а самими рабочими, получившими лучшие условия труда благодаря диалогу, которого эти подстрекатели пытались не допустить. Подумай сам. Не мне за тебя решать. Кто кого подставил? подумай. И разве не самым, секундочку, подожди, дай мне сформулировать вопрос, разве не самым работящим больше всего навредил этот абсурдный бунт, ой, Фламберг, раскрой глаза! Если предприятие процветает, если фабрика показывает хорошие результаты, для всех рабочих и их семей найдется пропитание. И для этих детей, которых на фабрике полно. Ты думаешь, мне нравится видеть детей возле машин, Фламберг? Нет, ни тебе, ни мне не нравится видеть их возле машин. Но иной раз их матери меня умоляют, настаивают, плачут. Поэтому я принимаю решение пойти им навстречу, потому что материнская любовь для нас важнее любых аргументов. Я и сам, не знаю, как ты, ты еще молод, а я сам отец семейства. А овцеводы, Фламберг? что делать бедным овцеводам, если не будет перерабатываться шерсть? кому они будут ее продавать? А арендаторы? А землевладельцы? Ты понимаешь, что, заступаясь за двух-трех бунтовщиков, мы подвергаем опасности жизни сотен и сотен семей, не более и не менее, сотен семей во всем городе? Ты отдаешь себе в этом отчет? Тысячи жизней в наших руках, Фламберг! Любой содрогнется от подобной мысли, верно? Но для того чтобы наша фабрика работала успешно и мы могли обеспечить потребности такого количества людей, каждый руководитель должен, как ты понимаешь, иметь в своем распоряжении самых лучших работников, таких же ответственных, как ты, и освобождаться от тех, кто не в состоянии безупречно выполнять свои обязанности. И каждый руководитель, поставь себя на мое место, имеет право думать, что сегодняшние подстрекатели и бездельники завтра смогут нанести ущерб предприятию. А этого допустить мы не можем. Поэтому, Фламберг, если бы я знал, кто именно взбунтовался против принятого режима работы, я бы сумел установить ту справедливость, которую хотел бы установить, и применил все меры исключительно к тем, кто этого заслуживает. Но если ты не знаешь, кто эти люди, Фламберг, я, например, не провидец, ты провидец, Фламберг? я тоже нет! если я этого не знаю, тогда мне, возможно, придется совершить какую-нибудь несправедливость и уволить кого-то одного, или нескольких, или, как знать? возможно, даже всех, и только ради того, чтобы быть уверенным: среди уволенных есть зачинщики вчерашнего бунта. Ты думаешь, я этого хочу? Нет, я этого не хочу. Ты этого хочешь? Тоже не хочешь. Значит, мы поняли друг друга. Тогда я спрашиваю, и это мой последний вопрос: не проще ли, не проще ли во много раз выбросить из ящика два-три гнилых яблока, чтобы не сгубить весь урожай? Или безгрешные должны отвечать за грешных? Ты ведь читал Книгу Бытия, Фламберг? Ну что ж, беседа с тобой была истинным удовольствием.
58
Видимо, фамилия Ламберга намеренно издевательски искажена, поскольку Flamme по-немецки означает пламя, огонь.
Все по домам, до завтрашнего дня! Часы на церкви пробили шесть раз, ложитесь спать, не жгите зря огня, и да хранит Господь всех нас!
Фонарь ночного сторожа секунду плавает у входа в Шерстяной переулок, покачивается слева направо и углубляется в Господний переулок. Край шляпы высовывается снова, фигура в маске отклеивается от стены и пускается в путь, словно злая участь. Впереди звучат другие, отчетливые, более легкие шаги, они торопятся к Молитвенной улице, к освещенному центру города. Ряженый ускоряет шаг, но не бежит. Все меньше булыжников отделяет тяжелые шаги от легких. После вечернего дождя земля под ногами податлива. Еще на два-три булыжника ближе. Подошвы проскальзывают по грязи. На четыре камня ближе, и маска уже может различить, как развевается платье жертвы, подходящее для праздника, но не подходящее для бега. Случайный фонарь освещает маленькие руки, судорожно вцепившиеся в юбку в попытке ее приподнять. На пять, шесть булыжников ближе, теперь уже оба бегут. Жертва бежит так, словно перепрыгивает через лужи, летит отчаянно, но не утратив элегантности движений, которую сейчас проклинает, хотя не может от нее избавиться из-за туго перетянутой талии и негнущегося кринолина с жестким каркасом под широкой юбкой. Ряженый сокращает разрыв, балансируя одними плечами: чтобы настигнуть жертву, ему не нужно даже руки из карманов вынимать. Из тех самых карманов, где ждут своего часа пара обтягивающих перчаток, нож и веревка.
Ты погляди, старик, какая жаба, крикнул Рейхардт. Старик посмотрел туда, куда указывал приятель: жаба была гигантская, с жирным загривком, отвислым зобом и мускулистым задом. Эта мерзкая тварь, сказал Рейхардт, похожа на зеленую корову. Привлеченный необычным поведением людей, подлетел и застыл над жабой Франц. Жаба рыгнула, Франц напряг ляжки, Рейхардт и шарманщик засмеялись. Старик, ты голодный? спросил Рейхардт. Есть маленько, ответил шарманщик, я еще не завтракал. Рейхардт приблизил беззубый рот к уху шарманщика: а не навернуть ли нам жаркого? предложил он. Шарманщик сперва неуверенно скривил рот, но тут же облизнулся. У тебя дровишки еще остались? спросил Рейхардт. Франц зарычал, скорее неуверенно, чем агрессивно. Жаба настороженно подрагивала, как боец сумо.
Поздненько вы, ребята! сказал Рейхардт, увидев Альваро и Ханса, они подходили к пещере с головкой сыра, двумя ковригами хлеба и двумя бутылками вина в пакете из грубой бумаги. Приятели со всеми поздоровались и сели рядом с Ламбергом, возлегавшим на спине с закинутыми за голову руками. Мы опоздали, улыбнулся Ханс, потому что в любой таверне Альваро становится страшно говорлив. Мы опоздали, возразил Альваро, сдергивая с Ханса берет, потому что у этого барчука нет часов. Извините, обратился Ханс к шарманщику, а чем здесь пахнет? Козырнейшей зеленой коровой! ответил Рейхардт, нарезая сыр. Чем? переспросил Альваро, решив, что не понял гортанной речи Рейхардта. А следующим будешь ты! добавил Рейхардт, тыча ножом в сторону Франца. Пес прижал уши и уткнулся в спасительные колени старика.
Предзакатное солнце обливало маслом расставленные в траве бутылки. Теплый воздух ворошил ароматы сосновой рощи. В звоне бубенцов струилась мимо Нульте. Ламберг был непривычно говорлив. Значит, переспросил Ханс, забастовку прекратили жандармы? Нет-нет, воскликнул Ламберг, жандармы появились потом, когда забастовку прервали (и кто ее прервал? спросил Ханс), не знаю, я мало что знаю, на самом деле не все из наших хотели идти до конца, некоторым нужна была только передышка на несколько дней и прибавка к жалованью, ничего другого, этого мы все хотели (а те, кто напал на мастера? спросил Ханс), тех, кто бил Кертена, было мало, они-то в основном и затеяли забастовку (но ведь ты и сам ее поддерживал, возразил Ханс), да, то есть не во всем (этот Кертен, редкостный сукин сын! вмешался Рейхардт, надо было и тебе насовать ему хорошенько!), не знаю, мы сразу испугались, потому что план был не такой, а потом появились жандармы (но почему забастовка прервалась еще до того, как они появились? не унимался Ханс), а! ну, кажется, кто-то из рабочих о чем-то договорился (они общались с Гелдингом? удивился Альваро, за спиной у тех, кого вы выбрали?), наверно, я всего не знаю, но мне кажется, они заходили в контору директора, а вышли, договорившись о прибавке. Примерно в это время появились жандармы. А потом мы разошлись (извини, перебил его Альваро, а ваши представители?), представители? их уволили, их всех уволили (и никто за них не заступился? удивился Альваро), почему? конечно, мы пытались, да что толку? Выходило, что либо их, либо нас. Их было только пятеро, понимаешь? а нас — вся остальная фабрика. Так получилось. Больше я ничего не знаю. Никому не нравится, когда кого-то увольняют.
Глаза у Ламберга были краснее обычного, он ковырял веткой землю. Ханс промолчал. Покосился на Альваро. Редкостная сволочь, этот Гелдинг, вздохнул Альваро. Мне пора домой, сказал Ламберг и встал. Но ведь сегодня воскресенье, возразил Рейхардт, посиди немного и пойдем вместе. Потому и ухожу, ответил Ламберг, что воскресенье. Нужно выспаться. Очень хочется спать.
Едва Ламберг скрылся в соснах, Рейхардт посмотрел на Альваро, на Ханса и сплюнул красной от вина слюной. Напугали парнишку. А ему и без вас достается. Только и знаете, что о политике да о всяком дерьме. Поглядел бы я на вас, как бы вы поработали с шерстью. Я просто думаю, стал защищаться Альваро, что, если бы они сопротивлялись хоть немного упорней, всем работникам, и Ламбергу тоже, жилось бы чуть легче. Сорок лет назад во Франции была революция, рабочие восстали. Потом пришел Наполеон, и каким бы деспотом он ни был, но все же отменил привилегии и перераспределил земельные наделы. А теперь? Что у нас теперь? Да будет тебе известно, ответил Рейхардт, что при твоем говеном Бонапарте на этой земле расплодилось столько же графьев и баронов, сколько прежде было во всей Саксонии. Титулы им раздавали за все что ни попадя. Наполеон даже церковников переплюнул. Для нас тут ничего не изменилось: корячились, как проклятые, в поле да платили налоги. Вот и все. Остальное — политика и дерьмо, сплошное дерьмо. Но все-таки, задумчиво сказал Ханс, когда революция закончилась, а я думаю, что Альваро именно об этом говорит, у Европы остался только один выбор, тот же, что всегда. Мы не по Наполеону скучаем, а по возможностям, которые тогда замаячили, понимаешь? по ощуще-нию, что порядок в мире можно изменить. Я вижу главную проблему в этом: все страны сговорились ничего не менять. По мне, фыркнул Рейхардт, пусть эти французы хоть головы друг другу оторвут, всем до единого, они уже здесь побывали, нам их больше не надо. А знаешь, сказал Альваро, ведь недавно в Испании существовала конституция вроде французской, она предполагала продажу земель, таких же, как у твоих хозяев, и ее частичную передачу крестьянам, таким, как ты. Еще одна брехня! отозвался Рейхардт, ты думаешь, что эти, которые пишут конституции, хоть что-то слыхали про деревню? Я уже старый и мне начхать, но я тебе объясню, почему ваша вонючая революция не пришла в деревню: потому что не мы ее затевали, не крестьяне. Знатные семейства нас использовали, получили власть и позабыли про нас. Никто во Франции не объяснил крестьянам, что будет потом, никто не объяснил им их собственных прав, не научил, как объединяться и все прочее. Тоже мне, революция! не смеши меня! Да ты и сам из дельцов! (это не имеет значения, возразил Альваро, человек может быть кем угодно, но его убеждения), как это не имеет? как это не имеет? в бога мать все ваши нравоучения! После твоей революции крестьяне здесь по-прежнему тряслись от страха, случись им припоздниться с поклоном помещику. Ежели тебе вдруг неизвестно, то через год после парижских дел мы, саксонские крестьяне, подняли бунт. И знаешь, что было? многие так и продолжали называть «господами» это сучье отродье, против которого мы взбунтовались! Не революция, а балаган. И знаешь еще что? Покуда ее затевают не те, кто работает, а те, кто болтает, я ни в какую революцию не верю. Это я говорю на тот случай, если разразится еще одна, в чем я сильно сомневаюсь.
Обескураженный реакцией Рейхардта, Альваро неподвижно смотрел на реку и ответил не сразу: Но ты же не будешь отрицать, что при установленных Бонапартом законах ваше положение немного улучшилось? ведь вам дали право выйти на волю и покупать землю. О, конечно! воскликнул Рейхардт, поворачивая к нему все лицо, нам дали право выйти на волю, какая щедрость! А скажи-ка мне, сы-нок, на какие шиши, получив эту самую волю, мы купили бы хоть паршивый акришко земли? Слушай, в молодости я своими глазами видел, как люди без сопротивления сдавались французам. Видел, как вечером французские солдаты входили в Вандернбург, а наутро видел, как они помогают прачкам развешивать белье, понимаешь? Дьявол! я никогда не забуду эту синюю форму, гренадерскую выправку, отличную кавалерийскую посадку, нас всех очаровали эти проклятые мундиры! И я помню их ружья и как за них цеплялось висевшее белье. Девчонки им улыбались, на реке во время стирки пели французские песни и поглядывали на них так, что, короче, не знаю, за каким лешим им нужны были эти ружья. Похоже, только для того, чтобы запихивать в стволы любовные записки. Иной раз солдат наступит нечаянно на простыню, а девчонки смотрят на след сапога и смеются, потом возвращаются на реку и уже ни их, ни солдат не видать до самой ночи. Что творилось, не поверишь. Всему свету они были свои. Гореть в аду моей бабке, если я и сейчас не вспомню парочку французских слов! Иной раз мне снятся странные сны, и я просыпаюсь от слов botte, peur, faim [59] , просыпаюсь, а в глотке ком стоит. И знаешь, что потом случилось, знаешь? Они нас предали. Они нас всех поимели. А когда мы начали требовать свое, князья, дружки французов, наслали еще солдат, еще орудий, и все кончилось. Нас ограбили, в нас стреляли, обвинили в нежелании работать. Нам сказали: либо возвращайтесь на поля, либо стреляем. А! и заодно изнасиловали девчонок. Ты-то ничего этого знать не можешь, потому что только книжки и газеты читал. Революция! Погляди-ка на мои мозоли, засранец.
59
Сапог, страх, голод (фр.).