Странник века
Шрифт:
Для Вандернбурга зал и в самом деле был неплох. Большое прямоугольное помещение заполняли танцующие пары и группы людей. Некоторые были в масках, что по закону допускалось только в «Зале Аполлона». Мраморная лестница у дальней стены двумя рукавами поднималась на круговую галерею. Там находились столики и маленький оркестр. Оркестранты бойко наяривали полонез, не утруждаясь отделять сильные нотные доли от слабых. На разукрашенных классической лепниной, триглифами и фальшивыми капителями галереях от пола до потолка сверкали огромные окна с мелким переплетом. Между ними висели гигантские газовые люстры в форме фиговых листков. Альваро и Ханс оставили пальто в гардеробе и медленно пробирались через зал.
Ханс не любил бальные залы, но именно потому, что они не успели ему надоесть, он с таким интересом смотрел по сторонам. Собравшаяся публика напоминала блуждающее облако ароматов, пятно переливчатых красок. В свете газовых люстр руки и плечи девушек приобрели какую-то особую рельефность и, казалось, отделялись от платьев.
Он увидел ее, и она ему улыбалась. Ее сегодняшнее декольте напоминало карту. Карту, демонстрирующую совершенство шеи, едва просвечивающие вены, рельеф ключиц. Ключиц, наводящих на мысль о драгоценном колье.
Добрый вечер, сказала Софи, ты танцор или наблюдатель?
Наблюдатель, ответил он. И собеседник. Ведь вы не откажете мне в беседе, сударыня?
Они взяли два пунша и, подняв бокалы повыше, направились в самый тихий угол. Хансу с трудом удавалось удерживать взгляд выше ее ключиц, и он проклинал себя за это, опасаясь, что выглядит полным идиотом. Прежде он никогда не видел Софи Готлиб в бальном платье, но давно и страстно мечтал дотронуться до ее кожи, почувствовать ее на ощупь, уловить ее аромат и сейчас спрашивал себя, что же с ним будет дальше. Его смятение не осталось незамеченным. Софи была польщена, но, конечно, делала вид, что не одобряет эти взгляды. Признаться честно, говорил в это время Ханс, желая сказать совсем другое, я не ожидал увидеть тебя в таком месте. Вот как? засмеялась Софи, тебе хотелось бы, чтобы я в одиночестве развлекала себя Данте и Аристотелем? Почему бы и нет? ответил Ханс, ведь даже эти двое наверняка захотели бы с тобой танцевать. Данте и Аристотель — возможно, ответила Софи, но ты, похоже, не хочешь, тебе и правда не нравятся танцы? Не слишком, ответил Ханс, и танцую я довольно скверно. Понимаю, кивнула она, отдавая ему свой бокал, все мужчины не любят делать то, что делают небезупречно. Но не огорчайся, мы можем поговорить. Между танцами. Разреши?
Софи невинно хлопнула глазами и, оставив Ханса с двумя бокалами пунша в руках, присоединилась к веренице танцующих.
Софи танцевала так же живо, как разговаривала, и в той же манере: без лишнего украшательства, но умея произвести эффект. Она словно думала о том, что на свете есть вещи гораздо более достойные, чем покорять тех, кто на нее смотрит, и тем самым покоряла тех, кто на нее смотрел. Лишь изредка она приостанавливалась, склоняла голову к партнеру, чтобы выслушать его слова, и, сдержанно рассмеявшись, продолжала кружиться в танце. Хансу очень хотелось к ней присоединиться, танцевать и ни о чем не думать. Но он никогда не мог преодолеть в себе эту смесь застенчивости и раздражения, которая охватывала его всякий раз, как только ноги начинали выписывать кренделя. Всякий раз, пытаясь танцевать, он тут же видел вокруг себя множество повторяющих его, как в призме, дергающихся двойников и понимал, насколько нелепо все это смотрится со стороны. Он больше не мог отличить неуклюжесть от застенчивости, и оба ощущения вплетались друг в друга до тех пор, пока Ханс не убегал в какой-нибудь спасительный угол. Глядя на Софи и других дам, восхищаясь их гармоничным кружением, он думал, что мужчины, танцуя, как будто раздваиваются, а женщины, наоборот, обретают цельность, приводят в соответствие душу и тело. Во время танца Софи постоянно на него косилась, а он все больше ощущал ее близость и понимал, что убегать, как убегал по мосту в своих снах, уже поздно, теперь уже поздно, и, глядя вниз, на свои ноги, чувствовал себя беспомощным, окрыленным и обреченным.
Оркестр ушел отдыхать под аплодисменты. Как только отдельные пары, большие группы и ряды танцующих расступились, Ханс увидел в образовавшемся просвете Альваро, которого давно потерял из виду. Испанец разговаривал с девушкой, показавшейся Хансу знакомой, хотя он видел ее со спины. Девушка внимательно слушала собеседника и слегка пристукивала каблуком. Когда она сменила позу и повернулась в профиль, Ханс узнал Эльзу. Он попытался угадать, о чем она разговаривает с Альваро, но не смог. Вскоре вновь появилась Софи, готовая продолжить разговор. Ее ключицы все еще подрагивали в такт учащенному дыханию. Хансу показалось, что она пару раз покосилась на небольшой просвет между верхней пуговицей его рубашки (которую он только что расстегнул из-за духоты) и узлом шейного платка.
Через некоторое время к ним беззвучно подошла Эльза. Она кивком поздоровалась с Хансом, напомнила Софи о позднем часе и что-то прошептала ей в самое ухо. Софи кивнула и взяла Эльзу за локоть. Позволив Хансу поцеловать себе руку, она тут же забрала ее обратно. А затем, с выражением крайней деловитости
Кто-то похлопал его по спине.
Где же мой бокал? насмешливо спросил Альваро, я его уже битый час дожидаюсь!
Мы давно этого дожидаемся, вы правы, говорил Ханс, но, коль скоро исчезнут границы и будут унифицированы таможни, зачем тогда понадобится единый центр? Я за объединение, но не за централизацию. Как вы наивны, ответил профессор Миттер, это же утопия, в особенности для такой раздробленной нации, как наша. Как раз наоборот, профессор, возразил Ханс, традиция децентрализации способствует федерализму, подумайте сами: ведь можно будет ввести единые законы и придерживаться единой политики без необходимости подчиняться друг другу. Небольшая уступка регионов, возразил профессор Миттер, если это вообще уступка, есть мизерное неудобство, которое ведет ко благу всего нашего общего отечества. Ныне все говорят об объединении отечества, вздохнул Ханс, Германия переполнилась патриотами. Забавно, что процесс объединения начали не наши патриоты, а французские захватчики, так что on est patriote ou pas [64] , профессор! Друзья, вмешался Альваро, если вы позволите мне высказать свое мнение о вашей стране (но господин Уркио, возразила Софи, это и ваша страна тоже!), ну да, в определенном смысле так и есть, одним словом, я хотел сказать, что согласен с Хансом, потому что с нашей страной, простите, с Испанией, судьба тоже проделывала подобные штуки. Например, сколько бы ни бесил этот факт наших грандов, но, будь Испания более централизованной, Жозеф Бонапарт захватил бы ее с легкостью, понимаете? (если честно, то не совсем, ответил профессор Миттер), ну конечно! как раз автономия провинций и спасла нас от поражения, то есть основную роль сыграл тот факт, что единого фронта не было, а было великое множество фронтов. Все провинции сражались за общую территорию, но каждый делал это практически самостоятельно. Одним словом, именно склонность испанцев к федерализму обеспечила спасение национального суверенитета страны. Парадокс? Не знаю.
64
Либо мы патриоты, либо нет (фр.).
А я бы все-таки настоятельно рекомендовал, кашлянув и подняв указательный палец, сказал господин Левин, не столько печься о торжестве национального духа, о лидерстве Пруссии или о той или иной парламентской реформе, кхм, сколько о полной унификации всех таможен, потому что в таком случае все остальные вопросы разрешились бы гораздо быстрее. Таможня и коммерция, господа, — вот что главное. Господин Левин, изумленно проговорил профессор Миттер, снимая очки, чтобы лучше видеть оппонента, вы действительно сводите весь национальный конфликт к чисто меркантильной проблематике? Господин Левин помолчал, глядя в пол, кивнул и почти беззвучно согласился: Да.
Мне хотелось бы обратить ваше внимание на то, сказал Ханс, что Германия, как и другие страны, живет несбыточными мечтами, и это всем уже надоело. Безвременно почившая Священная империя, бунтарство Лютера, перешедшее в ортодоксию (это вы так считаете! возмущенно взвился профессор Миттер), извините, но это правда, наше предательство по отношению к Наполеону, йенская утопия и так далее и тому подобное. Не знаю, что еще нас ждет впереди, это неважно. У меня сложилось впечатление, будто для написания истории нам необходимо чувство вины. Только тогда у нас что-то получается.
Каждый раз и все чаще и чаще, беря слово для защиты идеи, в которую верил и сам, Ханс чувствовал, что делает это ради единственной цели — Софи. Он спорил с таким жаром не только из тщеславия полемиста, присущего ему, без всякого сомнения, в избытке, или не столько из-за него, сколько из-за того, что Софи с ним соглашалась. И каждый раз, открывая рот, он чувствовал, что своими аргументами укрепляет это согласие и подталкивает его к какому-то пока неведомому будущему.
Руди начал то и дело появляться в зеркале. Он поступал так не совсем осознанно, поскольку вряд ли что-нибудь могло встревожить его по-настоящему (ведь он был Вильдерхаусом), скорее инстинктивно, как стражник при виде непрошеного гостя. Временами он бросал взгляд в круглое зеркало напротив камина, и хотя не успевал засечь тот момент, когда Ханс и Софи смотрели друг на друга, как не успевает бильярдный шар долететь до двух других в момент их столкновения, но уже понимал, с кем ему не следует соглашаться в спорах и в какую сторону должны быть направлены его собственные речи. Конечно, у него была своя, особая манера высказываться, не похожая ни на усыпляющее занудство академиков, ни на претенциозные речи педантов. Он не приводил доводов в пользу той или иной идеи, ведь доводы уязвимы и их всегда можно разбить. Нет, он высказывался самым знакомым ему способом, тем, в котором ему не было равных, а именно — с высоты своего положения. Он был тем, кем был. Руди Вильдерхаусом. Но, боже, почему ему временами становилось так страшно?