Странник
Шрифт:
Нельзя было утверждать, что Эдик клевещет. Габор не был равнодушен к признанию слушателей, особенно когда оно было подкреплено солидной купюрой. И все же Владимир был убежден, что он был мастером своего дела. В нем будто слились и перемешались и его библейская музыкальность, и ворожба венгерской песни, и безудержность мадьярских цыган. Это был тучный человек, вечно мучившийся одышкой. Его отечное лицо цвета зеленоватой бронзы, точно тронутое патиной, казалось изваянным искусной рукой, что-то было в нем неживое, особенно когда Габор играл. Крупная круглая голова с редкими темными волосами лежала на вздернутом плече, глаза, похожие на оливки,
Черное парчовое небо накрыло неразличимое море. Звезды зажигались и тухли. Казалось, они уходят под воду, бесшумно вспарывая волну. Дощатые мостки, на которых стояли столики, чуть покачивались.
Славин вынул из кармана листок и с шутливой торжественностью произнес:
— Сынок, да будет тебе известно, что в давние дни я так же, как ты, мучил невинных людей стихами. Я писал их с легкостью, неопровержимо доказывавшей ненужность и вредность этих занятий. Впоследствии, как ты это видишь, я устыдился и образумился. Но нынче, по случаю расставания, я написал тебе стишочек. Не пугайся, всего четыре строки, моя гуманность меня обуздывала.
Он развернул листок и прочел:
Все то, что мною не дожито, Что не допето, не допито, Тебе — допеть, тебе допить, И безусловно — пережить.
Владимир бережно спрятал листок и сказал, стараясь унять волнение:
— Спасибо. Сделаю все, что могу, дабы исполнить этот завет.
Оба пошучивали, оба посмеивались, и оба были не в своей тарелке. Владимир уже давно догадался, что Яков грустнее, чем думают люди, уверенные, что человек — это стиль. Общаться с Яковом — одно удовольствие, тут уж не до его печали, ее, к тому же, не разглядишь. Владимиру хотелось признаться, что в нынешней перемене жизни всего тяжелее их расставание, но он не решался сказать это вслух. Слишком чувствительно, не по-мужски, да и нельзя, нельзя р а с с л а б л я т ь с я. Не в первый и не в последний раз Владимир выбирал умолчание.
— В добрый путь, — Славин поднял фужер.
Немного помедлив, Владимир сказал:
— Знать бы, где он добр, где нет. Торопишь будущее, а очень возможно, что лучше всего после дня трудов пить свой кофе у Абульфаса. Но это ж не может длиться вечно.
— Ты прав, сыночек, все преходяще, — задумчиво подтвердил Славин. — И детство, и отрочество, и юность. И даже твоя роскошная младость. И безжалостно изгнанный Абульфас. Единственное утешение в том, что и преходящее — остается.
— Как это? — не понял Владимир.
— Подрастешь — узнаешь, — посулил Славин.
— Ладно, — Владимир махнул рукой. — Выбор, как говорится, сделан. Конечно, мне улыбнулась удача, а будет ли счастье, не скажет никто.
— Тебе не просто улыбнулась удача, — сказал Славин, — тебе улыбнулась история. А удача выпала эпохальная. И тебе и всему твоему поколению. Какие-то щенки, салажата и на-чи-на-ют новый период! Вот уж фарт! Проживете отпущенный срок и мирно умрете
— Похоже, что я — тот самый скакун, — озабоченно проговорил Владимир. — Боюсь, что вся моя шаловливость — литературного происхождения. Уж это известно: одни живут, а другие все думают, как им жить.
— Воображение — враг здоровья. Особенно когда слишком богато, — заметил Славин философически. — Может быть, ты все же поэт? Твой собрат по перу, старик Державин, острее всего ощущал страх смерти, когда был молод, здоров и крепок. Пирует, веселит собутыльников и вдруг становится темен как ночь.
— Нет, я не Державин, я — другой, — вздохнул Владимир, — это бесспорно. Но напридумывать разных разностей я умею. Что есть, то есть.
— Посему ищи на стогнах столицы окружение потрезвей. Пусть оно тебя заземляет. Даже Пушкин в этом нуждался. Кто был у него под рукой? Соболевский.
— Кому — Соболевский, кому — Шерешевский, — сказал Владимир.
— Сынок, ты не прав. Ты не постиг нашего Эдика. Ты уверен, что его ограниченность столь безмерна и бесконечна, что имеет индустриальное значение, что он — образцовый ахалтекинец с подозрением на инфантильность, и так далее, в том же стиле и духе. Поверхностный, односторонний взгляд. Эдик вам всем еще покажет. В отличие от тебя, несчастный, он — гармоническое существо. Ясно знает, чего он хочет, и всего, чего он хочет, добьется. Кроме того, человек искусства. Вот уж запрезирал бы он нас, если б узнал, что мы слушаем Габора.
— Теперь это уже все равно, — элегически произнес Владимир.
— Твоя правда, — согласился Славин.
Около Габора суетились поклонники его дарования. Они заказывали мелодии, суля ему золотые горы. Аплодисменты звучали все громче. И, заряженный общим волнением, Габор выкладывался вовсю. Внезапно ухарским ловким движением пожилого озорника он мастерски вытянул струну наподобие тетивы и, как бы вонзая в нее стрелу, взмахнул послушным ему смычком.
— Ну, Распутин… — вскричал отставник, вспоминавший Демянский плацдарм.
На Распутина Габор был мало похож, но, так или иначе, было ясно, что восторженный слушатель покорен.
Приметив Славина и Владимира, скрипач радостно улыбнулся. Он закончил высокой и тонкой нотой, которая, слетев со струны, долго еще висела в воздухе меж черным небом и черной водой. Разгорячившаяся аудитория устроила виртуозу овацию.
— Шоколадное дело, — вздохнул Славин.
— Эдик бы этого не перенес, — сказал Владимир, колотя в ладони.
Славин, улыбаясь, кивнул:
— Далеко Эдику до Габора.
Скрипач между тем подошел к приятелям. Он сердечно пожал им руки и опустился на придвинутый стул. Офицеры выразили свое восхищение. Краснолицый, воодушевленный тем, что музыкант присел за их столик, гордо поглядывал по сторонам.
Славин налил в фужер вина, Габор, поколебавшись, пригубил. Он пыхтел, задыхался, утирал пот, привычно жаловался на здоровье. Так приятно играть для чутких людей, настоящих ценителей искусства. Ведь он учился с Токи Хорватом Дьюлой, великим мастером, таких больше нет. Да и сам Габор в юности был хоть куда. Вам трудно поверить, но был футболистом, играл не где-нибудь, а в «Унгарии». Играл и с австрийцами и с испанцами, вся Венгрия знала его имя. Но судьба распорядилась по-своему…