Странник
Шрифт:
— Эге, — сказал Ганин, — и Ростиславлев тут.
Он показал на невысокого плотного человека, с умными маленькими глазами, с миниатюрными, не то женскими, не то мальчишескими руками. Он был так отчаянно беловолос, что его можно было назвать альбиносом.
О Ростилавлеве я была наслышана, — исследователь литературы, отчасти критик, впрочем, в этом качестве он выступал редко. У него было хлесткое энергичное перо и тот не ведающий сомнений тон, который и в печатном виде обладает силой внушения. Имя его так часто мелькало в журнальных дискуссиях и сшибках, что уже само по себе звучало полемически. Его интерес к народному творчеству был известен, и
— Публика премьер, — усмехнулся Ганин.
В самом деле, завсегдатаев было немало.
Но то и дело мелькали совсем новые лица — бородатые мужчины, бородатые молодые люди, девушки в подчеркнуто строгих платьях, у одних волосы вольно падали на плечи, у других были стянуты в старомодный пучок, — они негромко переговаривались, были возбуждены, но сдержанны. И, судя по всему, близко знали друг друга. Рядом с Ростиславлевым стояла неестественно худая брюнетка с впалыми щеками, с пронзительным и неумолимым взором. Белые до лунности волосы и брови Ростиславлева подчеркивали ее черноту. Она была выше его и, чуть наклонясь, что-то жарко ему шептала на ухо, почему-то озираясь при этом.
У входа я увидела двух мужчин. Тот, что стоял впереди, был в мятом пиджаке, в небрежно повязанном галстуке, темноволосый, смуглый, с красными руками, вылезавшими из коротковатых рукавов, а чуть поодаль переминался подвижный человек выше среднего роста. Он был голубоглаз, с крупным носом, с внушавшим доверие разворотом плеч, видимо, физически крепкий, его стати не соответствовала его нервность. Он секунды не мог оставаться спокойным, делал уйму ненужных движений, и нетрудно было заметить, как он сильно волнуется; впрочем, он не старался этого скрыть. Русая прядка падала ему на лоб, который он беспрерывно утирал платком. Прядка мешала ему, он отбрасывал ее нетерпеливым жестом. Между тем она была ему к лицу, и мне стало жаль, что он так свирепо с ней обходится.
Ганин приветственно помахал, навстречу метнулся темноволосый, он пожал Ганину руку и вручил клочок бумаги, на котором были указаны наши места.
— Познакомьтесь, Александра Георгиевна, — сказал Ганин, — это ваш тезка Александр Михайлович Фрадкин. Во-первых, он ученый, а во-вторых, заведующий литературной частью театра «Родничок».
— Сегодня, во-первых, я — завлит, — сказал Фрадкин.
— Понимаю, — кивнул Ганин, — резонно. А это и сам Денис Мостов. Денис Алексеевич, приблизьтесь. Перед вами та самая женщина, от коей зависит ваша репутация. Может быть, даже ваше будущее. (Мои друзья усердно создавали мне такой ореол, шутливая интонация только подчеркивала, что говорят они совершенно серьезно. Не думаю, что я заслужила свою корону, меня, во всяком случае, она тяготила, однако об этом — в другом месте.)
Мостов посмотрел на меня скорее растерянно, чем приветливо, и пробормотал:
— Спасибо, что пришли.
Я ответила какой-то дежурной фразой.
Когда мы с Ганиным отошли, он сказал мне, что Фрадкин — известный этнограф; находясь в экспедиции в одном старинном городке и не зная, как убить время, он пошел в местный театр, где показывали сказку о царевне Василисе. Спектакль этот предназначался для детей, но в силу некой экстремальной ситуации, которые так часты в театрах, его в тот раз играли вечером.
Фрадкин пришел в отчаянный восторг, пробился за кулисы, познакомился с режиссером, проговорил с ним всю ночь, вступил в переписку, а когда, спустя
Рассказ Ганина вызвал у меня скорее предубеждение против спектакля, который мне предстояло увидеть. Восторг Фрадкина больше насторожил, чем растрогал. К этнографии я привыкла относиться с сомнением. Я допускала, что она может быть помощницей искусству, но злилась, когда она пыталась его подменить.
Отец с юности внушил мне, что искусство это прежде всего в ы с в о б о ж д е н и е художественного начала из данности, независимо от того, что представляет собой эта данность — стихию звуков, стихию красок, стихию дум. Вычленить из хаоса нечто законченное — такова задача художника. Когда я говорила, что и сам хаос способен воздействовать эстетически, он возражал, что это одна из наших иллюзий, — у этого вольного, на первый взгляд, потока есть своя форма, и моя задача — ее обнаружить.
Те этнографы, с которыми мне приходилось общаться, как все увлеченные люди, были склонны к крайним выводам. Сплошь и рядом они отказывались проделать эту необходимую работу или хоть признать ее необходимость, рассматривая свои изыскания как завершенные произведения искусства. А я была убеждена, что, ставя художественную цель, надо начинать с того, где они останавливались.
Я поделилась этими соображениями с Ганиным, который относился к отцу весьма почтительно.
— Но ведь Георгий Антонович, — напомнил он, — всегда подчеркивает, что цель — понятие сознательное, а результат, которого достигает искусство, часто удивителен для него самого. Тем вернее это, когда речь идет о народных памятниках, об истоках дальнейших завоеваний.
Пусть понятие сверхзадачи существовало еще до того, как было сформулировано, оно, как бы то ни было, позднейший этап. Это целенаправленное стремление поставить искусство на службу обществу, стремление достойное и оправданное, но не изменяющее того факта, что неожиданный результат ближе к совершенству, чем заранее вычисленный. Как все естественно рожденное предпочтительней сконструированного. В конце концов, живой организм имеет преимущества перед машинной программой, даже если он и глупее ее.
— Не вижу никакого противоречия, — сказала я. — Неожиданный результат может увенчать вполне сознательные усилия, если они естественны и органичны. Конструкции решительно ни при чем.
— Моцарт говорил, что он не пишет музыку, а слышит и записывает ее, — возразил Ганин.
— Вы только подтвердили мои слова, вернее, слова отца, — я засмеялась. — Моцарт обладал даром услышать в ней то, что надо услышать. Иначе говоря, высвободить из нее самое прекрасное. Как это ему удавалось — его тайна.
Звонки прервали нашу дискуссию, мы поспешили занять свои места. Свет погас, наступила заветная пауза перед путешествием в неведомый мир.
Я уже писала, что не чувствовала себя в театре своим человеком, хотя актеры и театралы считают меня влиятельной особой. Я всегда ощущала грань между нами, которую мне так и не дано было переступить. Беда была в том, что мне попросту не хватало простодушия, необходимого не только для того, чтобы создавать, но и для того, чтобы воспринимать созданное. Впрочем, мне ли одной? Такое мифотворчество очень характерно для театроведения, тем понятней мое восхищение трезвостью и точностью вашего взгляда.