Стреляй, я уже мертв
Шрифт:
Я рассказала ей свою историю, а она мне — свою, и мы вместе начали мечтать о побеге. Прошло чуть больше месяца, когда твоей сестре дали кусок мыла и велели как следует вымыться. Она так плакала, а я не знала, как ее утешить...
В ту первую ночь ее изнасиловали полдюжины охранников. Когда на рассвете она вернулась в барак, то едва держалась на ногах, и потеки засохшей крови на ее бедрах напоминали какую-то мрачную картину. Я обняла ее, чтобы она не чувствовала себя одинокой, но с этой ночи душа Далиды словно застыла, как это в свое время случилось и со мной.
Сара закрыла глаза; казалось, она боится вновь заплутать в воспоминаниях. Доктор Левинсон жестом велел нам
— Если вы устали... — начал я.
— Да, я устала, очень устала, — ответила она. — Но смогу отдохнуть лишь после того, как все расскажу, так что забудьте о моей усталости.
— Спасибо, — сказал я. Это был единственный ответ, который пришел мне в голову.
— После той, первой ночи Далида больше не плакала, — продолжала Сара. — Она запретила себе плакать, потому что не хотела, чтобы эти свиньи видели ее сломленной и униженной. «Они все равно меня убьют, но я хотя бы не доставлю им удовольствия глумиться над моими слезами», — говорила она, стараясь меня поддержать.
Целыми днями мы работали на оружейном заводе. Нас будили еще до рассвета и увозили на завод, где мы работали до самой темноты, а потом привозили назад в барак. Время от времени к нам подходила одна из надзирательниц с куском мыла, и тогда мы старались отмыться как можно тщательнее, после чего охранники уводили нас в столовую, где насиловали. С нами обращались как с кусками мяса, а мы не делали ничего, чтобы стать чем-то большим. Кое-кто из охранников заставлял нас пить — и мы пили. Иногда они давали нам какую-нибудь еду; я сначала отказывалась, как от любых других привилегий, но потом твоя сестра убедила меня, что мы должны есть. Еда была самой немудреной — черный хлеб, соленые огурцы, лук, но мы старались кое-что припрятать и поделиться с подругами в бараке.
Кое-кто из них... да, кое-кто смотрел на нас с отвращением. Для евреев-заключенных не было никого хуже надзирателей, а мы стали их подстилками. Нас не смели упрекнуть ни единым словом, но их глаза... Не было ни единого дня, чтобы кого-нибудь не отправили в газовую камеру. Нас спасало лишь положение проституток. Своим телом мы заплатили за лишние дни жизни, но, если бы мы могли выбирать, мы предпочли бы умереть, чем обслуживать этих свиней.
Один из сержантов облюбовал Далиду. Он требовал ее к себе каждую ночь и даже платил своим приятелям, чтобы они не претендовали на нее и давали ему возможность проводить с вашей сестрой время до самого рассвета. Далида ненавидела его так же сильно, как остальных; говорила, что он заставляет ее исполнять самые извращенные фантазии. Иногда она возвращалась, вся покрытая синяками, потому что он ее избивал. А еще он привязывал ее к кровати и... Лучше я не буду рассказывать, не надо вам это знать. Сама удивляюсь, как мы все это вынесли...
Не знаю почему, но однажды вашу сестру отвели к доктору Менгеле. Ему нужны были молодые женщины для опытов. Короче, они стерилизовали ее и облучили, но при этом плохо рассчитали время облучения, и в результате она получила сильные ожоги. После этого она больше не могла работать на заводе и не годилась для того, чтобы обслуживать охранников...
Сара разрыдалась. Она смотрела куда-то вдаль, где, несомненно, видела Далиду. Я почувствовал, как подкашиваются ноги.
— Больше я ее не видела. Ее отправили
В этом месте ее рассказа у меня из глаз брызнули слезы. Я даже не пытался их скрывать, я давно уже перестал стыдиться, что кто-то увидит мои слезы. К тому же Сару совершенно не волновало, что незнакомый мужчина стоит и плачет. Сама она давно уже выплакала все слезы и едва ли могла что-то почувствовать при виде рыданий других.
— Вам пора, — слова врача прозвучали скорее как приказ, чем как предложение.
— Вы обещали забрать меня отсюда, — напомнила Сара.
— И я это сделаю, я не уеду отсюда без вас, — ответил я.
Вместе с врачом мы проследовали в его кабинет. Я был полон решимости во что бы то ни стало забрать Сару.
— Я бы не советовал вам этого делать, — сказал доктор, который, видимо, действительно переживал за меня. — Она больна и душой, и телом. Мы спасли ее из ада, но не уверены, сможет ли она вернуться к нормальной жизни. Кроме того, вам придется оформить слишком много документов, чтобы забрать ее отсюда.
— Да, я знаю, что проблемы евреев еще не закончились; например, никто не знает, что теперь делать с бывшими заключенными концлагерей. Все их жалеют, но при этом не позволяют уехать. Никуда: ни в Соединенные Штаты, ни в Англию, ни во Францию...
— Мистер Цукер, я сам американец, но при этом еврей, — признался доктор Левинсон. — Мои родители из Польши, в конце XIX века они эмигрировали в Соединенные Штаты, и теперь вы сами видите: я, крестьянский сын, стал врачом. В детстве мама рассказывала мне о погромах, о том, каково это — жить, чувствуя себя изгоем. Я никогда не забуду о том, что еврей, и сделаю все возможное, чтобы помочь этим несчастным.
— Помогите мне вывезти Сару, — попросил я.
— Тебе стоит подумать о словах доктора, — вмешался Густав.
На сей раз я по-настоящему рассердился и даже повысил голос, отвечая ему:
— Представь себе, если бы это была Катя или моя сестра, и рядом оказался кто-то, кто мог бы их спасти, вытащить отсюда... Как ты думаешь, что бы сказали по этому поводу Катя с Далидой, если бы они остались в живых? Я должен ей помочь. Мне это нужно, понимаешь?
Я приложил все силы, чтобы разыскать полковника Уильямса. В его берлинской штаб-квартире сообщили, что он уехал в Лондон и вернется не раньше, чем через неделю. Его помощник заверил, что обязательно его разыщет и передаст, что я хочу с ним поговорить. Тогда я попросил телефонистку снова связать меня с Берлином — на этот раз со штабом советских войск.