Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
— Ты думаешь? Вообще-то конечно… Это правильно, я его буду спрашивать. — Надея с уважением посмотрела на свой живот. И вдруг рассмеялась: — Слышишь? Воют… Он всех выписывает, зам-то.
Действительно выли.
Лушка поспешила к сигналу бедствия.
Дама, всегда демонстрировавшая бльшую, чем у прочих, интеллигентность, сотрясала железную решетку единственного коридорного окна, будто вознамерилась снять ее с бесполезного места и передвинуть в начало коридора, чтобы отгородиться от новых веяний и общественно опасного зама, с которым никто, кроме этой ненормальной Гришиной, не желает иметь дела и который Гришину по блату оставляет, а остальных лишает среды обитания и удобного будущего. Он уже месяц никого не лечит и отменил даже УВЧ, а у нее гайморит от этих сквозняков, и она теперь даже рыдает в нос, рыдания закупорили уши и середину лба, и
Горло устало, но душевная боль росла, ее уже нечем было выразить, и дама, до белых суставов вцепившаяся во всегда ей изменявшую решетку, стала откидываться назад и с маху бить железо виском, и что-то напрасно говорившая Лушка перехватила ее коваными ручищами, и уткнула чужой, залитый кровью висок в свою костлявую цыплячью грудь, и начала гладить рукой по химически блондинным волосам, которые тянули из кожных недр брюнетное с проседью, что, собственно, и было правдой, ибо всё прочее было ложью. Дама бормотала задыхающееся прямо в Лушкино сердце:
— Кинутая… Котенок чесоточный… Лучше бы утопили! Не нужна никому… Зачем родилась? На свалку теперь…
Лушка гладила лживую химию. Химию хотелось остричь, чтобы гладить седое.
— Я не могу в ванне… — бормотала дама. — Я не Диоген. Никто ни о ком не знает, никто не защитит. Отца нет. Жизнь без отца. Детдом. Безродные все. Детдом. Камера предварительного заключения… А потом? Что — потом?
— Исправительная колония, должно быть, — пробормотала утешительница.
Дама оттолкнулась от костлявого пристанища.
— Повешусь, — кивнула она самой себе.
— Не надо, — возразила Лушка.
— Надо, — остановилась на своем дама. — Я непригодная. Я невостребованная. Они даже болонку мою употребили.
— Как? — не поняла Лушка.
— Она меня любила, а они из нее — шапку. Не люби, стало быть. Из тех, кто любит, делают шапки.
— Кончай бодягу, — тихо сказала Лушка.
— Что? — моргнула дама и вскинула голову. Под растертой Лушкиным халатом кровью быстро набухали кровоподтеки. — Я не позволю!
— Пахать на тебе, а ты веревку мылить… — Лушка попыталась отчистить халат, но там не отчищалось. — На экскурсию тебя, дуру!
— Позвольте, о чем здесь… Какая экскурсия?..
— Ожила? —
И уже вела ее, как младенца, за руку, и дама шла, потому что вели, и без возражения прошла через дверь, которая то ли случайно оказалась не заперта, то ли для ведьмы вообще не существовало замков, а следующую дверь, которая на лестницу, открыла дежурная, добровольно пояснив путешественникам, что ей, сестре, зачем-то на верхний этаж.
Замок притерто щелкнул позади, дама беспокойно оглянулась, тоскуя о возвращении и не решаясь думать хоть о чем-нибудь. Лушка тянула вниз, в какие-то жуткие переходы, через какой-то километровый коридор без окон, в коридоре не было ни души, хоть режь, хоть собирай заговорщиков, а вдруг впереди морг, вон как темно дальше, в сумерках заковыляли какие-то тени, дышать стало тяжко, от стены к стене металась чья-то боль, и не одна, не две, много, стены скользко блестели страданием, прыгали костыли, качая между собой провисшие тела, тела были в полосатых каторжных одеяниях, тела значились когда-то мужскими, двое в белых халатах спешно везли каталку, на ней в вывернутой позе — на бедре и подпирающей левой руке — распялся кто-то, вздымая другую руку, как на демонстрации, но совсем неподвижно, от этого рука ехала на каталке как-то отдельно, остальное служило ей многоступенчатым пьедесталом, рука кричала болью, и забывшая о себе дама встретила глаза, молчаливые и нескончаемые, взгляд был длинным и детским, взгляд искал мать, ибо только она может вернуть правильное, смертельный ужас стоял в зрачках, белое лицо просило, юноша не догадывался, что живет серьезно, поэтому для него не было правил, он перебегал на красный свет, сто раз перебегал на красный свет и презирал старческие подземные переходы, а сегодня царственную плоть смяло железо, не верю, не верю, я не умру, мама, мама, ты же везде, останови меня, оставь здесь, мама, мама…
Женщина обогнула задний белый халат, вовлекаясь в длинный взгляд, как в туннель, и говорила помимо самой себя:
— Ничего, сынок, ничего… Всё сделают как надо, не бойся, я молиться буду, с тобой буду, вот тут, никуда не уйду. Всё тебе сделают, прооперируют, они знают, учились, они уже делали, и всё как надо, а ты им поможешь, ты такой сильный, что даже не стонешь…
Халаты развернули каталку перпендикулярно двустворчатой широкой двери и стали вталкивать внутрь, в яркий свет, и женщина заспешила пройти следом, но ее отстранили:
— Туда нельзя.
Чьи-то руки свели изнутри половины дверей и отсекли сумрак припалатного коридора от ослепительной предоперационной.
Душа матери оставила свое скучное тело и устремилась к родному страданию, чтобы отнять его и потушить в себе, чтобы не оттолкнулось новое эхо от стен и не раскачало своей каплей маятник бытия.
— Пойдемте… — тормошила женщину Лушка. — Пойдемте.
— Ах да… Нет, я останусь.
— Нет, — не разрешила Лушка, — он не лучше других.
Материнское гневно возросло, чтобы защитить исключительность того, кому собралось служить любовью, но Лушка бесчувственно пренебрегла и втянула даму в случайную палату напротив, в палате лечились какие-то мейерхольдовские конструкции и пахло клозетным запахом, чужие глаза из трапеций и треугольников скрестились на появлении незапланированных плоских людей.
— Говно уберите, мать вашу!.. — приветствовало пришедших чье-то неэвклидово пространство. — Стрелять всех — в душу подряд и так далее!
— Только не сразу насмерть, а чтобы опять! — попросили из другого угла. Там в дополнение к геометрии работала пузырями капельница.
— Который? — коротко спросила Лушка.
Несколько незапеленутых рук показали в одном направлении. Женщины повернулись согласно указанию, их испуганно встретил повинный мальчишеский взгляд. Мальчишка, жертва уличного хоккея, был четвертован во все стороны, а даме даже показалось, что руки-ноги ему навсегда заменили то ли вратарскими атрибутами, то ли березовыми чурками.
Лушка, не поддаваясь физкультурным ассоциациям, спокойно спросила:
— Поднимать можно?
Мужики прониклись и отозвались без мата:
— Приподымают…
— Коли другая поддержит…
— Ага, сподручнее.
И уставились на дамочку с ожиданием. Та поняла без понуканий, приблизилась, сделала две руки параллельно, просунула под мальчишеские лопатки и зад, проскользила по нематерчатому и теплому, испуганно глянула в смятенное лицо, мальчишка зажмурился, отстраняя от себя не имеющий к нему отношения позор, и даму опять пронзило материнское: