Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
— Не так много экспрессии, Гришина, не так много. Спокойствие, Гришина, и последовательность. Ну-с, что произошло в декабре?
— Я убила его в декабре!
— Так. Уже убила. Кого ты убила, Гришина?
— Ребенок… Я его убила. Сын. Я убила! В декабре… В декабре!
Декабрьская лавина поволокла по склону. Белое отрезало небо. Белое стало черным.
— Ты в самом деле поступила к нам в декабре, — сказала темнота. — И сейчас действительно март. Но о ребенке я слышу от тебя впервые. В беседах со мной ты такой темы не касалась. Ты вспомнила о нем только сейчас?
— Ему сделали гроб? И крышку? И приколотили гвоздями… В него не попали? Нет? Когда приколачивали,
Сестра сказала издалека что-то непонятное. Непонятно ответил врач. Нет, не врач. И не сестра. Белые сугробы с черными лицами. Блеснул шприц, изверг вверх сияющий фонтан. Сверкнуло. Качнулось. Стало таять. Потекло весенними ручьями.
Ручей тек издалека и кончался у ее ног, вливаясь в ступни и смывая бесчисленными струями темные туннели ее тела, он не иссякал снаружи и не переполнял внутри, его живая вода превращалась в желания и мысли. Но у меня больше нет желаний, огорченно подумала Лушка, они родились преждевременно и умерли, ручей льется в пустоту, надо объяснить ему, чтобы он не работал напрасно. И она пошла до мелководью вспять, и за ней становилось сухо, и то, что росло по берегам, истлевало, и ветер крошил останки в пыль, и пыль облаком сгущалась за ее спиной. Сухой смерч из-за спины объял никчемное Лушкино тело, и в Лушке прервались истоки, она стала свободна от всего и мертва, и земля больше не удерживала ее. Она поднялась с ветром в сухую мглу, там нужно было не дышать, но она не знала как, тогда пыль сказала, что это легко, нужно только открыть форточку и умереть, а Лушка никак не могла вспомнить, где на ней форточка, дышала тленом, иссушая свою последнюю влагу и затвердевая, и превращалась в точку, из которой будет течь небытие, пожирающее миры. И последним шершавым криком Лушка вытолкнула из себя предупреждение, чтобы существующая жизнь не приближалась. И кто-то вдали услышал ее навсегда опоздавший голос, и Лушка задержала дыхание, чтобы не сыпать больше пылью и чтобы дождаться и увидеть, кому пригодился ее крик, и, ощутив напряжение, стала падать к земле, радуясь, что возвращается домой. Но земля, выдернув корни, начала от нее удаляться, и чем стремительнее Лушка падала, тем безнадежнее уменьшалась планета, пока не сверкнула на горизонте таинственным оком, исчезая из разрушенного Лушкой мироздания. И Лушка осталась в пустоте, где не было даже пыли, и поняла, что начало и конец отвернулись от нее. Предстоящие времена ужаснули, она пала во мраке на колени, прося пощады завершения и как о величайшем подаянии моля о смерти. Раздался дальний звук, дальний звон, что-то стеклянно лопнуло, и, вздымая осколки мрака, выплыл ребенок.
— Мама, — сказал ребенок. — Я чуть тебя не потерял.
Она, продолжая стоять на коленях в непроваливающейся тьме, ограждающе простерла руки.
— Господи, мне нечего дать тебе, — взмолилась она. — Во мне прекратилась жизнь, и моя грудь полна тлена, остановись, не прикасайся ко мне, потому что я убиваю.
Но малец не послушал ее и приблизился.
— Ты ушла так далеко, — пожаловался он, — а я столько дней не ел. Я голоден, — просил он, — а ты всегда кормила меня, потому что все равно мама.
Окаменевшее сердце толкнулось навстречу живому, и предупреждающие руки обняли. Малец нашел грудь и приник к сосцу беззубым ртом, и она больше не смогла оттолкнуть его, и тьма приступила, чтобы поглотить их. Но мать схватила руками прильнувшее к ней тепло и, запрокинув голову, исторгла из себя грозный звериный рык. Мрак свело судорогой, и он зачал жизнь. Сердце отозвалось резонансным ударом и, воссоздав ритм, пошло
Народившийся свет озарил ребенка. Прижавшись к источнику, ребенок спал.
Боясь его потревожить, она осторожно поднялась с колен и, освещая себе путь младенцем, пошла искать попранную землю.
В пустоте присутствовали стеклянные звуки. Кто-то стрелял в небытие, не понимая его бесконечности. Ей сигналили из другого пространства, предлагая вернуться. Стеклянные звуки приходили сбоку. Но когда Лушка к ним разворачивалась, они все равно сползали в сторону, признавая свою незначительность. И Лушка поневоле шла туда, где не обозначалось цели, а лишь туманно, как фонарь в ночи, качался ближний свет от ребенка. Путь все больше делался напрасным, но Лушка, отчаиваясь в усилии, шла куда звал ее сын, соглашаясь на то, чтобы путь для нее остался ничем, но был нужен ему, потому что себе она больше принадлежать не желала.
Ребенок чмокнул губами и выпустил сосок. Он сделал это так, как делал живой.
Ну да, нашла Лушка логику происходящего, ведь я его не похоронила, значит, он должен быть жив.
— Я и так жив, — отозвался, не просыпаясь, малец.
Она не удивилась. Было так, как должно быть. Он у нее на руках. Она несет его и не выпустит.
Очередной стеклянный хлопок заявил о дороге назад, и она испугалась, что какой-нибудь из выстрелов убьет и сына, и спросила:
— Но этого с тобой больше не произойдет?
— Я полагаю, что когда-нибудь произойдет, — странно ответил малец. — Но это не имеет значения.
— Как это может не иметь значения? — встревожилась она. — Что может тебе угрожать?
— Все очень просто. — Малец почмокал во сне губами. — Но это можно вспомнить только потом.
Она отважилась спросить:
— Как ты вообще можешь вспоминать — ведь тебе два месяца?
— Два месяца было тому, что умерло, — спокойно прозвучал малец. — Теперь месяцы не существуют.
— Тогда сколько же тебе? — спросила Лушка.
— Сколько и другим, — сказал малец.
— А сколько другим?
— Тебе показалось бы много.
— Но ты все равно маленький? — испугалась она. — Ведь ты у меня на руках?
— Это ты у меня на руках, — возразил малец, и она тут же согласилась, что это так. Это так, потому что он спасает и светит во тьме. И она побоялась спрашивать дальше. Вдруг ему год? Или больше? Как он понимает то, чего не понимает она? И она молчала. Она боялась его потерять, если узнает, что он так быстро вырос.
— От знания теряется только незнание, — сообщил малец из своего сна. — Значит, от знания находят.
Он прав, подумала она, но я опять сомневаюсь. Я сомневаюсь в своем праве знать, потому что тогда придется любить то, что хочешь узнать, и радоваться тому, что узнаешь. А как я могу любить то, что не он, и радоваться хоть чему-то, что не будет наказанием? Он предлагает мне жить, и я пробую, и у меня получается больше, чем было, получается, как выкопанный клад… В этом нет справедливости. Я не хочу, мне нельзя. Они зовут обратно, но я не хочу, потому что нельзя.
— Ты совсем не ты, — сказал малец. — Ты не отдельно, а вместе. Через тебя расходится везде. Ты кормишь мир своим молоком.
Ну да, ведь я мать, вспомнила она, каждый должен быть матерью. Тогда мне понятно. Когда я не хочу жить, я опять убиваю.
Господи Боженька. Я хочу убедиться словами. Пусть он скажет мне, что разрешает мне жить.
— Ты родилась. Это и есть разрешение, — сказал малец, не просыпаясь.
Но от преступления все становится преступлением…
— Это не дает права на смерть, — возразил малец.