Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
Враг молчал. Враг медленно приближался. Враг был вооружен несмиряющимся взглядом. Взгляд, как средневековая пика, целился в революцию.
— Гидра!.. — сухим голосом врубила Краснознаменная, революционно вдохновляясь от последнего мига. — Не только удушить надо было, а повесить! Расстрелять! Всеми смертями, по трибуналу, чтобы навсегда!
— Сжечь! — пискляво отважился кто-то из дальнего угла. — Колдуны против огня не могут!
— Правильно! — воодушевилась Краснознаменная и ликвидировала в себе суеверный пережиток. — Народ революционно
Лушка молча смотрела в серое лицо. Баба трибунила долго, но Лушка от революционных заклинаний не рассыпалась. Лозунги пошли по второму заходу. По третьему. В беглых углах зашелестело беспокойство. Революционная оглянулась, чтобы пресечь, но там зашептались объединенно. А контра висела гирей и смотрела. Баба снова произнесла про революцию, но слова отскочили от стен и вернулись обратно. Бабе захотелось стать пулеметной Анкой и всех уложить, чтобы никому не повадно, но коварные буржуи придумали разоружение, и Анки сдрейфили, а она осталась одна. Но это ее не устрашит. Она бесстрашно погибнет за правое дело.
— Родишь ведь, — вдруг сказала контра.
— Революция не рожает, — провозгласила баба. — Революция к стенке ставит!
Лушка на победный вопль не отреагировала, Ни с чем не считаясь, смотрела бабе в переносицу.
По углам притихли и стали вникать.
— Родишь, — настойчиво повторила ведьма.
Баба беспокойно оглянулась на народные массы. Массы ждали, выдерживая нейтралитет.
— Вот он и спросит, — сказала Лушка. — Ему и ответишь.
— Кто? — взвилась баба. — Кому?..
В углах прошуршал шепоток. Баба хотела оглянуться и не решилась.
— Чего мелешь?.. — заорала она на Лушку. — Гидра! Какое такое родить, если у меня спайки по всем местам! Нечего копать под мой авторитет!
Лушка, не обращая внимания на слова, смотрела в бабу далеко, как в преисподнюю.
— Не повезло тебе, — с жалостью сказала Лушка кому-то сквозь все революции.
Баба ошалело на нее уставилась и вдруг заверещала кастрируемым подсвинком:
— Не-е-е-е-ет!..
Но что-то внутри сказало ей — да. Что-то внутри сбросило ее с броневика, на который она втащила свой пустующий разум.
Оказавшись там, где все, баба не нашла для себя исключения и испуганно уставилась на Лушку.
— Так я… Так я… — засучила она пальцами, — я тебя не по сурьезу… я попугать!
Вот тогда Лушка и отвернулась, а сбоку голос дамы произнес:
— Душечка, вы же не ее даванули, а Машеньку.
Баба осела на кровать проткнутой опарой.
— Какую… какую… какую… — Но так и не осилила имени убиенной, прижала руки к горлу, чтобы не задохнуться, и вдруг заверещала:
— Бей ведьму!.. Добивай!..
Пролетарский
— А ты не командуй, раз потаскуха. Тебе теперь только одно — молиться!
Баба таранно развернулась на голос:
— Да я… Да ты… — И вдруг будто в ноги кинулась: — Аборт сделаю! Хоть сейчас!.. Не пожалею! Для революции!..
— А что теперь аборт, — возразила деваха. — Мы такие — ты такая. Не вернешь.
— Я революционный авангард! — завизжала баба.
— Я и говорю — шлюха! — констатировала деваха.
Прочие подтянулись к новому вождю и смотрели на прежнего без жалости.
Баба пошарила около задыхающегося горла и вдруг ветхозаветно разодрала все одежды на груди. Разорвалось легко, будто давно прогнило.
Рванулась дверь. Все оглянулись. В палату, белее собственного халата, вошел Петухов.
— Эй… эй… эй… — забормотала, пятясь спиной по собственной кровати, непутевая баба. — Я не хотела… я не могу… меня нельзя!..
Два других халата взяли ее за плечи и легко отделили от предающей панцирной сетки. Она провисла в руках санитаров, не делая попытки воспротивиться, и бессловесно цеплялась взглядом к Лушке, а та больше ее не видела.
В начальственном присутствии народ потерял единый лик и кинулся к Сергею Константиновичу, частя и захлебываясь: мы ни при чем, она сама, мы говорили, она ночью, мы спали, а ее теперь расстреляют?..
Маш, как же так? Тебя нет, а я осталась. Почему я всё время остаюсь? Это должно было произойти со мной. Я не решилась сама, так пусть бы кто-то помог. Было бы справедливо. Я бы поняла, что справедливо, и стало бы спокойно. Но я здесь, и я опять убийца, за вину я плачу новой виной. Как только я начинаю любить, я убиваю.
Эта баба все-таки поставила меня к стенке.
В меня выстрелили и опять убили. Или нет, это я стреляю, я убиваю не целясь. Что же вы смотрите — я у стенки — пли!..
Но они считают, что я опять не виновата. Они дадут справку и поставят печать.
За спиной встрепанного зама Лушка двинулась к выходу. Взгляд задержался на высокой пластмассовой бутылке на чьей-то тумбочке, недопитый сок подернулся пленкой, над ним крутились мелкие мошки. Малые жизни в прозрачном сосуде. В зарешеченное окно било солнце, стены палаты показались отсутствующими. Но стены были, стены заявляли пределы, было обо что биться и что не понимать.
Лушка отстраненно преодолела пустой коридор. Дверь в палату раскрылась сама. Сидевшая на цивильном стуле санитарка вскочила и преградила дорогу. Лушка безвыходно сказала:
— Это моя палата. Я в ней живу.
Про палату была полная правда, указаний относительно коренного населения санитарке не выдавали, да и должен же кто-то посидеть возле покойницы, упокой, Господи, душу ее! И санитарка, сознавая, что преступает начальственный запрет, но всё равно делает правильно, молча вернулась на индивидуальный стул и отвернулась, чтобы не видеть нарушения и не препятствовать внутренней правде.