Свободная любовь
Шрифт:
– Это и талисман, и многое в одном экземпляре. Не успеваю отксерить.
– Вы пишете рукой? Не на компьютере?
– Нет-нет, рукой.
– А кем вы себя ощущаете? Вы кто – чтец, актер, писатель?
– Почему бы вам это мне не сказать? Почему я должен о себе это говорить?
– Колитесь, колитесь. У нас откровенный разговор. Если я из вас не вытяну ничего такого…
– Так они же сексуху все хотят. Они хотят: как вы провели ночь? У Чехова это тоже есть: как вы провели ночь? Но те имели в виду совсем другое. А эти – другое. Их не интересует, как я спал, кашлял, была температура. Техника секса, с кем, как, когда разошлись, и действительно, никто не заметил, или все-таки соседи видели, и куда она пошла, и вы не проводили ее? Нет, проводили –
– Вы год пытаетесь понять, что написали?
– Как будто не я написал. Я совершенно не могу понять характер. Когда я писал, я явно писал характер. Но когда я читаю, первые два представления публика просто не понимает, и это почти провал.
– Вы сорвали у меня с губ вопрос: знаете ли вы то, что называется провалом?
– Да.
– Впечатление, что у вас всегда успех.
– Это потому, что мы живем в разных местах Москвы. Просто у меня было какое-то время, в эпоху Райкина, когда я выстроил-таки эту гору и взобрался на нее. И, конечно, с тех пор мне доверяют. Вот это слово: доверяют. И терпят мой провал. Провал, он все-таки не целиком. У меня же произведения мелкие. Я бы не выдержал – такую «Войну и мир» написать и провалиться полностью, это нет, это можно повеситься. Я по страничке проваливаюсь. На этой страничке провалился, на следующей взобрался. Вот это такая трусливость, которая присуща мне. И я так по кирпичикам, по кирпичикам, чтобы вот где-то провалился и тут же выскочил. Я у Райкина научился. Он включал новые произведения понемножку, обкатывал где-то в Туле или Калуге, смотрел провальные места. Те несчастные зрители, на которых он пробовал, были в диком недоумении. Но их было немного по сравнению с населением всего СССР.
– Вы сознательно за ним наблюдали?
– Ну кто из нас за отцом наблюдает сознательно? Просто впитывалось как-то.
– Одним из первых выступлений перед интеллигентными людьми было выступление в «Комсомольской правде», организованное Юрой Ростом. Под аплодисменты вышел и ушел. Потом где-то чего-то выпили. Была прекрасная атмосфера. Нам повезло почему? Мы были единомышленники…
– Нам дважды повезло. Когда мы были молоды и встретили хороших людей и когда появился Ельцин, и мы вдохнули воздух свободы…
– Когда он сказал: «Простите меня»… это была такая минута, невозможно слез сдержать. «Простите меня за все, меня, вашего президента…» Счастье того времени было даже не в том, что у нас были общие противники. Они ведь тоже втайне за нас были. Противники – не люди, противники – система, с которой боролись или не боролись все, начиная от их шоферов в их черных «Волгах» и кончая пассажирами.
– Как вы вышли на свою дорогу?
– Смерть Иосифа Виссарионовича Сталина помните? Это было горе, которое совершенно не пахло праздником. И вдруг горе превратилось в праздник. Как? А так, что в институте инженеров морского флота в Одессе вдруг сказали: да делайте что хотите. А я еще кто? Я ж комсорг факультета. Не бог весть факультетик. На плавающий меня не приняли ввиду пятого пункта. Морской институт – судомеханики, кораблестроители. Красивые все. Все готовились к плаванью за границу. А куда брали людей невзрачных – факультет механизации портов. То есть то, что в СССР и никуда не отплывает. Ты будешь провожать и встречать, а ребята будут отплывать. Я комсоргом. Потому что я активный, остроумный, легкий, веселый. И вдруг настроение стало подниматься, мы чего-то стали репетировать. И пошло веселье. Появилась студия «Наш дом» в Москве, Розовский, Рутберг, Аксельрод, роскошная «Весна в ЛЭТИ» в Петербурге, Колкер, Гиндин, Рябкин, Рыжов, а в Одессе – Жванецкий, Карцев, Ильченко. И мы, впереди всех профессиональных театров, стали говорить то, что мы хотим.
– Теперь я вам скажу, как я отвечаю на вопрос: кто вы – чтец, актер или писатель? Я отвечаю: Жванецкий. И жанр – Жванецкий. На самом деле это какая-то удивительная форма. Человек произносит монолог. Вы его произносите. Но потом я понимаю, что это не вы, а персонаж, которого
– Совершенно верно. Я и немножко не я. Когда я писал Райкину, я писал актеру, и он играл того человека, который говорит «дефицит», в парике, в образе. А я выхожу на сцену без всего, и только словом и маленькой, легкой интонацией… И люди понимают. Иногда я останавливаюсь и объясняю, что я играю. Актер себе никогда не может этого позволить.
– Вы маленьким были наглым или застенчивым?
– Только человек малознакомый, как вы, может по отношению ко мне употребить такое слово. Дико застенчивым. Как и сейчас.
– Человек – журналист. Для обострения. Глядя на вас, я именно вижу застенчивого и грустного мужчину.
– Вы знаете, вдруг я сам, проходя мимо зеркала, вспоминаю свою внешность. Я не могу видеть себя на экране. Некоторое самодовольство и сытость. Может, потому что я действительно люблю вкусно поесть. Оттого, кстати, что страшно мучаюсь душой и могу только заедать свои раны. Большую часть жизни я сам себе готовил. Я жил один. Поэтому еще одна рана: пополнел. И вот эта рожа самодовольства образует смесь застенчивости и желания высказаться. И эту рожу плохо переносят люди, настроенные антисемитски.
– Есть такие люди?
– Есть, конечно. Заглянем в Интернет, там видно. Я раньше это слышал в толпе, очень редко. А с изобретением Интернета толпа пододвинулась к человеку. И даже окружила его. Большинство относится очень хорошо. Хорошо и очень хорошо. Публика сама это придумала: Жванецкого либо любят, либо не понимают. И это абсолютно точно. Когда кто-то говорит: как я вас ненавижу!.. И ты слушаешь: за что?..
– Как реагируете?
– Никак. Ну выпью.
– Это вас огорчает?
– Ужасно. Этого мне хватает на неделю. Вы бы поговорили с моей женой, как она реагирует. Она уже выключает эти Интернета, она вырывает компьютер из розетки. Я, когда набираю на букву «ж», на меня сваливается все это жужжание.
– Человек ранимый?..
– Ас чего бы я писал, Ольга, если бы я не был ранимым? Ну где бы я брал?
– У Фазиля Искандера есть замечательное определение юмора. Он говорит, чтобы быть хорошим юмористом, надо дойти до края, заглянуть в мрачную бездну, убедиться, что и там ничего нет, и потихоньку возвращаться обратно, след на обратном пути и будет настоящим юмором.
– Чистая правда. И еще душу хорошую иметь. Потому что мысль рождается в душе. Ты не можешь просто так думать. Если тебя что-то ранит, оттуда чувствуешь этот переход выше, в мысль. Вначале болит там, в душе.
– Миша, вы уже дважды упомянули о жене. Раньше вы такого себе не позволяли. О вас говорили: кажется, он любит женщин…
– Любит женщин… а кто их не любит? Мне интересно было бы увидеть этого человека, просто даже посмотреть издали и отвернуться.
– Сколько у вас было жен?
– Одна, после окончания института. Под давлением стечения обстоятельств, скажем так сложно. Очень симпатичная девочка Лариса. Меня с ней познакомили на предмет… на предмет… на предмет… И я на предмет и женился. У меня не было отца. И у нее не было отца. И мы живем с тещей в одной комнате. И теща реагирует на каждый шепот и выступает с криками: я сейчас иду к его маме, я все расскажу! Потому что мы выясняли отношения. Это была красивая дородная женщина, с братом в Париже. Брат в Париже посылал какие-то посылки, тем не менее ночами она как-то прислушивалась, и все время ее что-то возмущало, а деваться было просто некуда. Товарищи и все, кто признали во мне талант, сказали: надо ехать к Райкину. Я поехал. Потом вернулся. Потом опять поехал. А теща во дворе распространяется, что одни автографы привозит практически, больше ничего. Правда, Райкин меня не брал никуда и ничего у меня не покупал, но писал все время записки: Миша, продолжай работать… И я привозил и показывал эти автографы, и ни копейки денег. Конечно, двор был возмущен, и теща возмущена. И мама посылала мне по три рубля в письме, и жена посылала немножко. И я бегал в Питере обедать в Кунсткамеру, через мост, очень дешево, 50 копеек обед, но уже на троллейбус не было. Ходил пешком. И все время ощущение: сам виноват, сам виноват, сам виноват…