Театральная история
Шрифт:
Конечно, он был несправедлив к коллегам. Вернее, не вполне справедлив. Но сейчас он испытывал инстинктивное отвращение ко всякого рода театру. Он вдруг принял решение, что подаст заявление об уходе. Все события — после его назначения на роль Джульетты — требовали этого. Он не знал еще, чем будет заниматься, но точно, что не театром. Саша замедлил шаги около скамейки. Посмотрел на это облупившееся, убогонькое сооружение, на котором, все же еще можно было сидеть. И думать. И прощаться.
— Никуда я не пойду, — садясь, сказал он вороне,
Ворона, заподозрив неладное, захлопала крыльями и улетела. Александр глубоко и скорбно вздохнул. И вновь отметил, что воздух неуклонно меняется на весенний.
Около скамейки подавала признаки жизни первая проталина. Саша окунул ботинок в воду. Влага окружила черный носок. Саша погрузил ботинок глубже. “Будет здорово, по-весеннему, ноги промочил”. Но счастливого промокания не случилось. Ботинки были упорны в своем неприятии влаги.
Темные облака проплывали все так же быстро. Сквозь них проглядывало ярко-синее небо. Мысли плыли гораздо медленнее: “Любовь к женщине и мужчине. К живой и… к неживому… Как теперь эти чувства станут жить во мне? Не перенесу же я их в новые связи?”
Сзади что-то зашумело и еле слышно скрипнуло. Александр с испугом обернулся. Ворона вернулась. Шум был от ее крыльев, а скрип — от когтей, впивающихся в скамейку с каждым вороньим шажком. Неприветливая птица сидела на краю. Смотрела довольно злобно своими черными глазками. Глядя на ворону, Саша подумал: “Я чувствую, что эти любови останутся нерасторжимыми. И если уменьшится одно, начнет иссякать другое… Почему? Да бог знает. Но чувствую так”.
Ворона пошагивала с видом весьма важного чиновника средней руки. “Вот если каркнет сейчас… Если каркнет… То мы уже сегодня вернемся домой вместе с Наташей. Или наоборот? Каркают же к беде? Значит, если не каркнет, то вернемся… — он внимательнее посмотрел на цепкие коготки, и какие-то черно-серые, словно полинявшие, крылья. — Дай бог, чтоб мне попалась немая ворона… Или ворона, давшая обет молчания”.
Как будто почувствовав, что над ней издеваются, ворона распахнула клюв. Сейчас она докажет, что она не немая. И никаких обетов не давала. Это пусть другой, тоже облаченный в черное, их дает. Клюв распахнулся шире — видимо, в преддверии грандиозного, опровергающего клевету, карканья. Саша замер. Клюв захлопнулся. Ворона улетела — уже безвозвратно.
Ногам стало холодно — ботинки, приобретенные за “водоупорность”, все-таки дали течь. Пришло эсэмэс от Наташи: “Ты где, я тебя жду”. Он ответил: “Я не пойду туда. Пойду в церковь. Там встретимся”.
Саша поднял голову. Облака плыли так же быстро. Пиликнуло эсэмэс: “Здесь так мрачно. Мне плохо”.
Пока он думал, что ответить, пришло еще одно сообщение: “Все аплодируют. Жена кричит, чтоб перестали. Ударила Иосифа и Балабанова по рукам. Кошмар”. “Приходи ко мне”. “Уходить неловко. Давай сразу в церкви”.
В полуоцепенении он просидел около часа. Наконец встал и направился к метро. Почти не заметил, как ехал, как делал пересадки, как поднимался по эскалатору.
И вот впереди — церковь Николы Мученика. Издалека он увидел, как вносят гроб с телом Преображенского.
Он все еще стоял поодаль. Услышал громкие, прерывистые рыдания — это была Елена, вдова Преображенского. К ней подошел Андреев и обнял. Рыдания стали тише. Она вошла в храм вместе с Сильвестром.
Вдруг Александру стало почти смешно от своей нерешительности — он даже улыбнулся. “Что изменится, что я там увижу, что там такого будет, чего не было”, — пробормотал он бессмысленные слова, которые почему-то его успокоили.
И он вошел в церковь. Кивнул господину Ганелю. На приветствие ему ответил и карлик, и стоящий рядом с ним Иосиф. Александр, не чувствуя ног, подошел к гробу. Ему даже показалось, что он не шел, а как будто кто-то поднес его к Преображенскому. Саша посмотрел. “Это же не он!” Да — вьющиеся волосы, благородный профиль. Но глядя на Сергея, Александр ничего не почувствовал. Он не смог найти сходство между тем, кого знал и любил, и тем, кто сейчас лежал перед ним. В голове пронеслось “смерти нет, это всем известно, повторять это стало пресно”.
Он отошел на несколько шагов. Посчитал — их было пять. “А давай-ка еще на три”, — подумал Саша, и отступил еще на три шага. Серый платок. Голубые — сейчас голубые — глаза. Они рядом. Саша наклонил голову, и, глядя в синеву, шепнул:
— Как же мы с ним попрощаемся, если это не он?
Наташа погладила его по руке.
Ипполит Карлович расположился со всеми удобствами. Включил трансляцию. Стал рыскать камерой по толпе. Увидел всех актеров. Увидел Сильвестра. Увеличил его лицо. Усы, как и прежде, были высокомерны и великолепны.
— Таракан. Таракан. Тараканище, — молвил он с ненавистью, сквозь которую пробивалась-таки непобедимая симпатия.
Увидел Наташу с Александром.
— Две Джульетты. И все у них. Прекрасно. А отец Никодим. Меня винил. За мою эстетику. Да я их еще крепче. Сцементировал. Невооруженным взглядом видно. А уж вооруженным!
Камера скользила по лицам господина Ганеля, Иосифа, Елены Преображенской. Он увеличил ее лицо. Рука потянулась к бокалу с коньяком. Сигара была зажжена. Лимон так и остался не разрезанным.
И началось отпевание.
— Со святыми упокой, Христе, душу раба твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.
Наташа взяла за руку Александра. Он не шевельнулся. Господин Ганель, который не любил церковных обрядов, иногда посматривал на Александра с Наташей. От взгляда на них он чувствовал большую радость, чем от уверений хора, что предстоит “жизнь бесконечная”. Ганеля раздражало, что служба идет на плохо понятном языке. “Хотя, — думал он, — может, в этом особая гармония: мертвого провожают на мертвом языке?”