Тот, кто держит за руку
Шрифт:
Даже важнее меня, Марк? — в глазах Вероники столько тоски, что я отвожу глаза в сторону.
Если ты любишь меня, то должна это понять…
Мы замолкаем, и только глухие удары башенных часов медленно отбивают свой привычный ритм, безучастные к любым страстям человеческим. Наконец девушка нервным движением руки откидывает с глаз непослушную прядку и говорит:
Ты говоришь, что пытаешься понять самого себя, — она вскидывает на меня блестящие от непролитых слез глаза, — говоришь, что не знаешь,
Я и не думал бросать тебя, Вероника, — горячо отзываюсь я на ее мольбу — я рад уже этому ее «я могу это пережить». — Я всего лишь просил тебя быть терпеливой и позволить мне принимать собственные решения. Это даже больше того, о чем я мог только мечтать…
Она кивает головой в знак принятия данного факта, которой, даже если и неприятен ей, но она все равно готова смириться с ним, ради меня, ради нас… ради нашего общего блага.
Спасибо, Ника, — искренне отзываюсь я и нежно целую ее в неожиданно холодные губы. Та обвивает мою шею столь же холодными руками, и я невольно вздрагиваю, словно соприкоснувшись с кусочком льда, упавшим мне за пазуху.
К родительскому дому я подъезжаю уже в сумерках: мне не хочется откладывать разговор с отцом в долгий ящик, не хочу, чтобы отец узнал о моем решении от Вероники или каким-либо иным окольным путем. Следует набраться смелости и самому объяснить отцу причины собственного решения…
Мама встречает меня радостной, почти восторженной улыбкой, от которой я испытываю острый укол вины, а потому обнимаю ее несколько крепче, чем делал это всегда. Кажется, она замечает это, хотя вида не подает — быстро осведомляется как у меня дела. Я отвечаю.
Хочешь я разогрею тебе картофельное рагу, оставшееся с ужина? — суетливо продолжает она, нервно одергивая края своего голубого кардигана. — Надеюсь, ты хорошо питаешься, милый? В твоем возрасте это очень важно.
Она говорит мне это примерно с семилетнего возраста: в ее глазах, должно быть, я все тот же беззубый ребенок, у которого начали выпадать молочные зубы…
Я не голоден, мама. Пришел поговорить с отцом… Он у себя?
Та снова нервически одергивает края своего кардигана, и я негромко интересуюсь:
Что происходит? Почему ты так странно себя ведешь?
Мама, кажется, не решается ответить на этот вопрос, и я снова произношу:
Хорошо, тогда я просто пойду к отцу и узнаю у него, что здесь происходит.
Но мать стремительно хватает меня за рукав и с отчаянием в голосе шепчет:
Не надо, сынок, отец не хочет тебя видеть, — ей неловко смотреть в мои потемневшие от обиды глаза. — Дай ему время успокоиться и немного свыкнуться с твоим переездом… твое бегство застало его
Я не сбегал, мама! — восклицаю я, до глубины души оскорбленный нежеланием отца видеть меня. — Я просто решил попробовать жить самостоятельно. Вот и все.
Мать несмело поднимает на меня свои полные горечи глаза.
Но, согласись, — несмело произносит она, словно увещевая неразумного младенца, — твой внезапный переезд был очень похож на бегство… Ты просто собрал вещи и уехал. Мы даже не знаем, где ты теперь живешь!
Вижу в материнских глазах то же неприятие этого факта, которое демонстрирует и сам мой отец своим нежеланием видеть меня.
Мне очень жаль, что я так разочаровал вас, — не без горечи говорю я матери. — Не это было моей целью… и мне жаль, что отец не хочет даже выслушать мои доводы в свое оправдание. Просто… просто передай ему, что с этой самой недели я начинаю свою врачебную практику в Нордклинике и потому приготовленное им для меня место можно отдать другому претенденту. Вот и все, что я хотел сказать.
Мать смотрит на меня полными ужаса глазами, словно перед ней не родной сын, а внезапно занявшее место ее сына жуткое межгалактичское чудовище о двух головах.
Марк, — только и может выдохнуть она потрясенно.
Я так решил, — припечатываю я безапелляционно. — Это мой выбор. Я так хочу.
С этими словами я быстро иду к выходу, так ни разу и не оглянувшись.
Глава 15.
Несмотря на бешеный ритм работы, который, казалось, захлестнул меня, подобно девятому валу, едва я приступил к своим обязанностям врача-терапевта, новая жизнь мне нравилась…
Нравилась эта постоянная занятость, не позволяющая мне погрузиться в дебри самоанализа и жалости к себе, нравилось, что можно вернуться домой и сразу же завалиться спать, погружаясь в сон, как в блаженную эйфорию — во сне не было мыслей о Веронике, отношения с которой становились для меня все тягостнее день ото дня, не было мыслей об отце, не желающем даже видеть собственного сына, и матери, безмолвно осуждающей за этот семейный разлад… не было Ханны, ежедневные визиты в палату которой становились для меня неким вознаграждением за безумный рабочий день, который я, не будь таким дураком, мог бы проводить сейчас на Барбадосе, нежась на мягком песочке. Вместо этого я выслушиваю о высоких температурах и, уж простите за откровенность, запорах… Было о чем задуматься, не так ли?
Но я не позволял себе думать — на такую роскошь, как праздные мысли, у меня просто не было времени. И точка.
Бывало я заскакивал по пути домой в супермаркет за парочкой замороженных пицц, в разогретом виде пружинящих на зубах, подобно резиновым подошвам, или за бутылкой молока и буханкой хлеба, а потом звонил Мелиссе и интересовался, не нужно прихватить и для них чего-нибудь, та, неизменно посмеиваясь, просила меня прикупить яиц, мол, незаменимая в хозяйстве вещь, а потом как бы между прочим добавляла, что у нее с ужина остались макароны с сыром и она могла бы разогреть их для меня.