Три Нити
Шрифт:
Лха подбирался все ближе, но мне никак не удавалось уловить его шаги. Вокруг него клубился черный дым, отделялся от доспехов, как чад от огня, и мешал рассмотреть очертания тела. Я моргнул, потер глаза, но это не помогло — он будто плыл по воздуху… или она? Я силился понять, кому принадлежит голос — Железному господину или Палден Лхамо, — но из-за шлема, искажающего звуки, никак не мог различить.
— Тогда один из колодцев решил: если все беды наверху, почему бы не начать расти вниз? Так он и сделал. И чем глубже спускался колодец, тем прозрачнее и вкуснее становилась его вода — ни песка, ни ила, ни привкуса лягушачьей шкуры. Шло время, и все, что было наверху, забыл умный колодец — только пил и пил себе дивную холодную влагу. Казалось, не будет конца его пути — и его жизни, пока однажды он не
Тень стояла прямо передо мной. На черном нагруднике блестело выведенное золотом имя, но я никак не мог прочитать его — знакомые значки меду нечер складывались в бессмыслицу.
— Колодец спросил у камня: «Зачем ты лежишь здесь, в темноте и сырости, от которых даже у вашего толстокожего племени должно ломить кости? Здесь, где даже крот и дождевой червяк не составят тебе компании?» И камень со вздохом ответил ему: «Я бы и рад выползи их своей норы, погреть старые бока на солнце, да не могу! Ведь давным-давно, когда и мира еще толком не было, боги подобрали меня с вершины холма Бенбен и заткнули мною пасть Океана. Теперь я должен лежать здесь до скончания времен, пока меня не проедят насквозь его соленые воды».
Тень склонилась ниже. Я увидел свое отражение в черном стекле шлема — испуганное, растерянное, слабое.
— «Океан, родитель всех вод, не имеет дна и никогда не иссякнет, сколько его ни пей. Вот оно, настоящее бессмертие — нужно только до него добраться!». Так подумал колодец и принялся рассказывать камню, как прекрасна жизнь наверху: как блестит сквозь ряску чешуя быстрых рыб, как щекочут песок сочные корни трав, как по утру висят в небе и теплое румяное солнце и холодная белая луна… И пока колодец говорил, ему самому захотелось еще хотя бы разок подняться наверх.
Что-то было не так! Там, где должны были быть глаза лха, за забралом горели два огня — пронизывающим, страшным светом. Я хотел вскрикнуть, но из горла вышло только сипение; хотел закрыться от взгляда, но лапы онемели и висели, как плети. А глухой голос все продолжал:
— Камень вздыхал-вздыхал и наконец не выдержал — тяжко заворочался, приподнимаясь… тотчас черная вода хлынула из пасти Океана прямо в колодец, и была она такая чистая и вкусная, какой он никогда не пивал. Жадно глотал колодец воду — а она все не иссякала. Вот он уже полон на четверть, вот — наполовину, а вот уже и до самых краев! Вода, хлынувшая из него, размыла землю, утопила камни, разорвала корни деревьев, проглотила горы, но все текла и текла. Вот она уже плещется у самого неба: месяц скрылся в волнах, солнце и звезды погасли с шипением, как простые угли… И не осталось в мире ничего, кроме черной воды — ни камня, ни города, ни колодца.
Свет жег мне лицо, грудь… Да, кажется, сами кости и потроха! Убежать я не мог, но и выносить боль был больше не в силах. Отшатнувшись, я потерял равновесие и полетел спиною вперед в колодец Мизинца. В груди екнуло; желудок подскочил к легким; падение было страшным…
Вздрогнув всем телом, я проснулся. Дыхание сбивалось, будто мне только что довелось бегом спасаться от тигра. Кругом было темно, но то была обычная, ночная темнота; никаких колодцев, никакой черной воды… Что-то блеснуло рядом; я дернулся, цепляясь за одеяло, как утопающий за соломинку, но то был просто пустой стакан со снотворным. Пожалуй, с пустырником я переборщил.
Свиток XI. Охота
«На что похожа тайна, которую мы храним под сердцем? Может быть, на камень на груди утопленника, тянущий его вниз, через зеленую муть или бурый ил, на съедение щукам? Или на уголек, случайно выпавший из очага, от которого занимаются стены и половицы, и вот уже весь дом охвачен пожаром, и дым вылетает из окон и дверей, как стаи сизо-черных птиц? Или на суровую нить, продетую через губы, трущую плоть так, что раны воспаляются, и зудят, и никогда не зарастают? — так думал я, наблюдая, как Тримба, горшечница с улицы Зеленый хвост, вытягивает из глины гладкий яйцеобразный сосуд. Такие во множестве заказывали шены, а ремесленники Бьяру, конечно, рады были подзаработать, хоть и не знали, на кой ляд эти штуки сдались колдунам. — Может быть, тайна похожа на комара, прячущегося при дневном свете,
Тримба, прервав работу, почесала лоб грязным пальцем; на шерсти осталась яркая белая полоса. Для чортенов всегда использовали глину самого лучшего качества.
«Да, пожалуй, моя тайна — это и камень, и уголь, и отметина, и жужжащий над ухом комар; но самое главное — это ноша, которую я устал таскать с собою».
Пять лет прошло с тех пор, как я узнал правду о Стене, о болезни Железного господина и о наступающей зиме. Хотя в моей шерсти еще не было ни одного белого волоска, изнутри я весь износился, как работающий без остановки механизм. То страх, то чувство вины попеременно захлестывали мысли, накручивая жилы на солнечное сплетение, как пряжу на веретено, и заставляя сердце остервенело биться о ребра. Часто ночами меня преследовал кошмар: будто я стою на площади Тысячи Чортенов, вокруг бессолнечный зимний день, когда и небо, и озеро Бьяцо одинаково серы, и вдруг передо мной появляется Зово. Он одет в черный наряд шена — не выцветший, не истрепанный, а только что вышедший из-под лап швеи; красная оторочка на зап'aхе горит, как свежая рана. Не произнося ни слова, он жестом зовет меня за собой. В один миг, как это обычно бывает во снах, мы проходим по множеству путаных грязных улиц и оказываемся у входа в заполненное паром подземелье. Зово указывает мне на тронутую ржавчиной дверь, и я вхожу. Но стоит сделать несколько шагов вниз по лестнице, как свет за спиной гаснет, и я оказываюсь в кромешной черноте — ни звука, ни движения, ни единого пятна света — и вдруг понимаю: мне никогда не выбраться отсюда. Я останусь один в пустоте; я не смогу даже умереть. Это мое наказание, и оно будет длиться вечно…
На этом месте я всегда просыпался, но наяву было не сильно лучше. Все знали, что наступают тяжелые времена: морозы с каждой зимой крепчали, и даже незамерзающее Бьяцо по ночам покрывалось тонкой серебристой коркой, похожей на рыбью чешую. Снег на полях лежал до середины весны, хотя земледельцы и взяли в обычай ворошить его длинными палками, чтобы таял побыстрее; овцы и яки заросли лохматой, в локоть длиною, шерстью; дри давали мало молока. Так что не у меня одного — у всех вокруг не было поводов для радости, но одно дело — холод и голод, и совсем другое — неведомое чудовище, которого боятся даже боги. Бродя по улицам города, я часто раздумывал: что бы сделала вся эта смеющаяся, галдящая, смачно ругающаяся толпа, ворчливые старики, воркующие влюбленные, родители щенков, играющих на порогах лакхангов, богатые и нищие, знатные и безродные, когда бы ведали, что прямо под лапами у них притаилась тварь, готовая сожрать их с потрохами, проглотить весь Бьяру… да что там, всю Олмо Лунгринг без остатка, будто это горстка цампы на тарелке с подношениями? И это только полбеды: что бы они чувствовали, если бы знали, что за их спасение каждый день платится кровавая цена?
Сам я был в отчаянии.
Тримба закончила один сосуд, поставила его на поднос для обжига и осторожно придавила, уплощая дно. Пока я ждал ее брата, мой взгляд скользил без цели по углам бедного жилища. Краска на стенах почти исчезла под бурыми и рыжими потеками размокшего кирпича; в соседней комнате, не отделенной даже занавеской, на полу валялась пара тощих, грязных подстилок; в дальнем углу поблескивали медные идолы, грустно взирающие на засохшие торма. Все желтые: Тримба хотела денег, а не здоровья или любовных побед. Пожалуй, я бы много еще узнал о хозяйке дома, если бы пригляделся повнимательнее. Вот только к чему?.. Многие знания — многие печали.
Со временем я понял, почему Зово и Железный господин доверили мне свою тайну: по природе она была ядом, а от избытка яда нужно избавляться даже змеям. Тут-то я и пригодился, послужив пустым горшком, куда можно выкрикнуть страшные слова и запечатать крышку, пока эхо не вырвалось наружу. И мне хотелось открыться кому-нибудь: вроде как разделить несчастье напополам. Но я держался; недаром знак раскрытого рта был стерт из моего имени. Молчание стало важной частью меня, такой важной, что я был уверен: даже если ум даст слабину, тело не позволит проболтаться. Судорога сведет губы, или зубы вцепятся в язык, замкнув горло на железный замок.