Тюрьма
Шрифт:
Я снял тапочки и бросил к двери.
Артур повернулся ко мне, подумал и сунул в них ноги.
— Не отмажешься, писатель, — сказал он‚— встретимся. Расплачусь. Получишь сдачу. За тапочки.
Утром за нами не пришли. Не пришли и вечером. А когда так же спокойно кончился еще один день, мы решили, обошлось. Два дня в тюрьме очень много.
Без Артура в камере стало совсем хорошо. Беспокойство исходило от человека, «скучно» ему было, а чего чего человек не сочинит, когда скучно и ничто его не сдерживает.
Четверо
Боря к утру отошел, признался, что болело сердце: «Поплыл, мозги набекрень, устал, сплю мало…» Про Артура он ничего не спрашивал, я так и не понял, слышал он что-то или правда был в беспамятстве.
Гриша первый день совсем не вставал со шконки, мы его не трогали, а еще через день и он отмок. Успокоился.
И Андрюха повеселел. То, что я сказал про Костю, явно выбило его из колеи, и ему было важно, что в истории с Артуром он не сплоховал.
На второй день Грише принесли передачу, а в ужин Андрюха закосил две миски гороха. «Нажарим сала с горохом…» — сказал Боря.
Мы и гуляли в этот день всей камерой, и Борю вытащили — да его б одного не оставили, не положено. Припекало солнце, на небе ни облачка, возле трубы на крыше поднялась березка, дрожали зеленые листья… Летом и в тюрьме веселей: нет промерзших стен, не замечаешь ржавой сетки над головой — как не радоваться, если небо улыбается?..
— Ты чего в сапогах? — спросил Боря.
— Привыкаю. Три года ходить.
— Уйдешь, Серый, не будет тебе срока.
— Почему так думаешь?
— Носом чую.
— Вот и на общаке чуяли, пока амнистию не разнюхали.
— То и оно, что был ты на общаке, а теперь где?
— Бермудский треугольник, сегодня здесь, а завтра…
— Какой еще треугольник?.. Пиши письмо, не тяни, надо твоих успокоить. Валька обещала, сестра ждет… Пиши, что хочешь, а подпись — «Боря». Она поймет.
— Она, может, и поймет, а зачем, если через Ольгу?
— Не верю я ей до конца. Для меня сделает, а если еще о тебе… А так отдаст Вальке и вся печаль.
— Ты говорил, она и для меня постарается?
— Ничего я не говорил, делай, что сказано, мало ли… Письмо я и сам хотел написать — предупредить. Что если у них там дружба? Могли клюнуть, шутка сказать — связь с тюрьмой! Обрадовались, размякли, не подставить бы Митю! Варнанта было три: или Боря не врет и передаст письмо с Ольгой, или он, на самом деле, осужденный, переписка ему разрешена, а Ольгу придумал, чтоб не объяснять как пойдет письмо. Или вариант третий — все это задумано кумом: проникнуть к сестре, подставить Митю или прознать, что я хочу передать на волю… Надо написать так, чтоб не только кум, но и Боря не понял, только Митя и сестренка.
Вечером
На общаке с клопами бороться бесполезно, ничем не выковыряешь из «шубы». «Да их тут миллионы!..» — сказал один узбек, только привели, с ужасом глядя на шевелящиеся стены. На спецу проще, «шубы» нет, клопы гнездятся в железе шконок, в раковинах, трещинах, и после такого тотального прожигания дней десять можно спать спокойно, а еще через десять дней, когда подушка к утру становится красной — начинать сначала.
Мы посбрасывали матрасы на пол, скрутили жгуты из газет, зажгли «факелы» — и началась охота. Через полчаса в камере дым стоял столбом, ничего не было видно, мы ползали под шконками, находили новые и новые гнездовья, клопы погибали с жарким треском, мы настигали их полчища на стенах, на полу…
— Одновременно, сразу! — командовал Боря.— Со всех сторон, чтоб не переползали… Навались! “
Вертухай только раз открыл кормушку:
— Что за пожар?
— Клопы зажрали, от вас не дождешься…
Кормушка захлопнулась.
— Давай, Андрюха, разводи печку,— сказал Боря.
Менакер располосовал свою матрасовку, пошел черный дым, я сидел на полу возле окна…
Еще через полчаса миски с кипящим салом, со шкварками стояли на столе, дым постепенно вытягивало в открытые окна, можно было перекурить.
Общее дело всегда сближает. А если оно для себя, самими придумано и польза несомненна… А тут и ужин нас дожидался — свой, собственный!
Гриша выдал каждому по красному помидору, вывалил печенье, разрезал два яблока. Он угощал и был счастлив.
— Еще бы выпить, — сказал Менакер.
Сало вылили в холодный густой горох, ели из одной миски.
— Меня учил один хмырь… — начал Боря. — Чего смотришь, писатель, хлебай!
— Стесняется, отвык,— сказал Гриша.
— В болышой семье еблом не щелкают,— хмыкнул Менакер.
Нам и без вина было хорошо!
— В Крестах было, — продолжал Боря,— подогнали передачу, а мы вдвоем. Нажарили сала, сели. Он наливает чай из фаныча в кружку, пошептал, поплевал, покрестил… А теперь, говорит, закрой глаза, сосредоточься и вспомни, когда последний раз выпивал. В точности вспомни: где, с кем, что на столе и — чтоб вкус во рту загорелся… Опрокинул — и окосел!
— Может, попробуем? — предложил Менакер.
— Не выйдет,— Боря отбросил ложку и вытащил сигарету.— У меня и тогда не получилось, хотя поддакивал — берет, мол… А может, и он врал, для понту. А может, такой… восприимчивый? А бабу, спрашиваю его, нельзя… вспомнить? Плевое дело, говорит, но смысла нет — штаны мокрые, а руки пустые. А если, мол, очень хочешь, попробуем…
— Похоже,— сказал Менакер и мне моргнул.
— Что похоже? — покосился на него Боря.
— Артур тут у нас выступал на эту тему.