Тюрьма
Шрифт:
— А куда он делся? —спросил Боря.— Не видать его?
— За бабами послали, — сказал Менакер.
— Вытащили его, что ли?
— А ты не слышал? — спросил я.
— Так вот, он тогда и начал рассказывать… Боря мне не ответил. — Тот мужик до Крестов сидел в другой тюрьме, не то под Псковом, не то под Выборгом. Тюрьма, говорит, маленькая, по-семейному, полный беспредел, только что камеры закрыты, а так живи как хочешь. Бабы в том же коридоре через стену. Перестукивались, коней гоняли, а пришел один, вроде Артура, заядлый, ему мало, давай стену ковырять…
— Быть того не может, брехал тебе «восприимчивый», — сказал Менакер.
— Было, было,
Гонит и гонит Боря свою байку, слышал и я похожее, а может, и на самом деле было, чего только не бывает в таком гиблом месте. Но ведь не просто так рассказывает, зачем-то…
Как же мне написать это письмо, думаю, чтоб никто ничего не понял — ни Боря, ни кум, никто, кроме…
А в «семейной» тюрьме уже известку и мусор выбрали, спустили в сортир, кирпичи вынимают, полезли один за другим, а потом бабы — одна за другой…
«Бойтесь данайцев, — пишу я, — помнишь, Митя, мы с тобой так клопов величали? Вредные твари, заползут, угнездятся, не выкуришь. Данайцы, дары приносящие, а от тех даров ребенку зараза, не заболел бы малыш да и взрослым вредно…» Ничего не могу придумать умнее. Поймет ли Митя?
— Тут и началось в том бардаке большое чувство, хотите верьте, хотите нет,—травит Боря.— Девчонка, восемнадцать лет, целочка, никого к себе не допускает, они ее и так и эдак, и шалавы ее уговаривают, а она ни в какую, выскальзывает. Никому. Нет так нет, без нее хватает, потом, мол, пожалеет. Но глаза-то у нее есть, У дуры, нагляделась, не один день, не одна ночь. А она молодая, кровь играет… Всем дали сапоги, а мне не дали сапоги — дайте мне сапоги! Короче, сама себе выбрала. Самого заядлого, кто кашу заварил. Как отбой, они на шконках у себя навалят одеяла, куртки, вроде, спят, а сами лезут, те или эти. А к утру по хатам. Хорошо жили и воли не надо. Она дождалась, как все под утро расползлись — и в дыру, к нему на шконку. Разбудила. Я, мол, к тебе. Дрожит, первый раз. А зачем ко мне, спрашивает, почему раньше не хотела? А я, мол, тебя полюбила, без любви не могу, а теперь на всю жизнь и на зоне найду, и после зоны будем вместе… И еще много чего, и стихи ему шепчет. На всю жизнь, надо чтоб крепко, говорит ей, а то забудешь, стихи — хреновина. К тому же у нас семья, все общее, как в коммунизме — так что не обижайся, учись свободу любить… И они ее всей хатой, до поверки, тут не до того, чтоб об вертухаях вспоминать, такая началась любовь, летали… Накрыли их, конечно….Ты чего, Серый — записываешь?
— Зачем ты, Боря, всякую мерзость придумываешь?
— Я рассказываю, как дело было, как он мне…
— Скучно ему,— говорит Менакер.— Артур от скуки и Боря от того же самого. От того они и «вспоминают».
— Чижики вы желторотые,— говорит Боря,— об чем еще травить в тюрьме?.. Я давно за тобой замечаю, Серый, ты со мной не хочешь об чем у тебя душа болит. Монаха косишь? Не получается из тебя монаха, больно ты… закрученный. А почему молчишь? Не иначе у тебя краля-недотрога… Они все одинаковые, Серый, можешь мне поверить, всего и надо три приема, первый не прошел, второй-третий применишь — не ошибешься, все будет в ажуре. Вы оба чокнутые с Менакером, тот про жену страдает, поговори с ним, все об одном — не дождется его! А как думаешь, Менакер, неужто она тебя ждать будет? Восемь лет? Еще теща зудит… Что они у вас деревянные, ваши бабы? Кабы деревянные, вы бы сами к ним не полезли! А твоя, Серый, Ниночка из Пензы… Или и дальше лапшу будешь вешать?
— Не болтай, Боря,— говорю.
— Эх,
— Неладно с тобой, Боря,— говорю, — если все, что мелешь, сложить… Не пойму, что ты несешь, смысл-то какой?
— Так ему дружок в Крестах об том и толковал,— влез Менакер,— штаны мокрые, а руки…
— Да разве я вам об том толкую!..
Какое у него странное лицо стало, думаю, черное, глаза в красных прожилках, трясет его…
— …Вы и понять меня не можете! Где вам… Уходить вам отсюда надо, вот я об чем! Если себя не жалко, сам себе срок мотаешь, чистеньким хочешь остаться… Перед кем ты красуешься, Серый, кто об том узнает? Ты бы… Да вы оба с Менакером! Вы бы о своих бабах подумали — как им на воле, сладко? Долго они без вас прокантуются? Особенно, если чего стоят — подберут, не заржавеет! Не один, так другой, а если вместе, хором?..
Вон ты о чем, думаю, вон какие пошли заходы...
— …Если она молодая, из себя ничего, прикинутая, если в ней кровь играет, а заступиться некому…
— Какие у тебя предложения — спрашиваю,— о чем ты, Боря, ежели без лишних слов?
— Думать надо, соображать, извилины у тебя, а не пшенка. Не петухом индейским кукарекать, видал я таких петухов — и на гражданке, и на зоне. Долго ли они кукарекают? Уходить отсюда — понятно? А для того ничего не жалко, а если ты о ком жалеешь, тем более. Не о себе думать. Религия твоя чему тебя учит?..
— Какие мы все скоты,— неожиданно сказал Менакер,— несчастные скоты, последние. А ты, Боря, всех несчастней…
— Я-то? Ты про меня?
— Спекся ты, Боря,— продолжал Менакер,— я пол года наблюдаю, вышел из тебя пар. А какой орел был.
— Не каркай,— сказал Боря,—еще не вечер.
— Ночь, однако, спать пора,—сказал Менакер.— Сегодня твой день, Григорий, ты хозяин, тебе и убирать.
— Ты это сделай, сделай…— шепчет Боря.
Мы лежали на шконке, тихо в камере, вроде, спят ребята.
— Да что делать-то, Боря, не пойму?
— Написал письмо?
— Написал.
— Давай сюда, завтра дернут к врачу, передам…— он дважды сложил письмо и сунул в карман.— Тебя завтра на допрос потянут, увидишь. Не завтра, так через день. Начинай говорить, не молчи, хватит, доказал, чего хотел…
— Что я должен говорить?
— Чего хочешь — не молчи! Уйдешь, я знаю. Ты книги писал? Написал? Что ты с них имеешь, с тех книг — ни денег, ничего! Не хочешь, не отказывайся. Что делал, то, мол, и делал, а больше не буду. Ты и не хотел больше писать, сам говорил? Так? Завязал. Понял?
— Пожалуй, Менакер прав, плохо тебе, Боря, ты не такой был, а сейчас…
— Вот что, Серый, я тебя попрошу об чем… Последний раз, запомни. Я тебя так никогда не просил.
— Что, Боря?
— Напиши ей письмо… Ольге.
— Какое письмо?
— Последнее. Те твои письма, учти, она наизусть знает, все помнит — повторяла… Последний раз напиши: помру, мол, чувствую, не могу больше. Или голову расшибу, или… Не знаю, задавлю кума. Блядь буду — задавлю! Не жить нам вместе на свете… Вызовет еще раз — не сдержусь! Я не болтаю. Я больше не могу. Ты меня понимаешь, Вадим, слышишь?..
— Хорошо,— сказал я,— напишу, а дальше что?
— Она сделает, сумеет, если захочет, она все…
Утром меня разбудил дождь. Брызги летели сквозь решку, гремело по железу.