Тюрьма
Шрифт:
— Ты убежден, что он на них работает? — спросил я.
— А что мне, Вадим? Разве я кому судья? Ты и сам… Первые дни и ты меня сторонился, глядеть не мог, отодвигался. Заметно было, не скроешь. И Пахом… Хороший мужик, понимаю, а на меня зверем. Они бы меня сожрали, в первый же месяц кончили, когда б не Боря… Да и Боря, если б его не за тем держали… Отрабатывал!.. Не хочу об этом. Ты мне вот что скажи, Вадим, — как мне жить?
— Так и живи, себе не прощай. Другим прощай. Если можешь, если силы есть. Мы должны прощать. Не можем не прощать. Особенно за себя. Мы говорили с тобой, с этого и начали — разве я отодвигался?.. Хотя тебе заметней. Но ты подумай, что будет с Борей, что
— Черный был. Допекло. Может, отойдет на этапе?
— Не отойдет. Ни на этапе, ни… От того, что с нимпроизошло, так просто не уйдешь, ничем он этого в себе не задавит. Вылезет, в самый неподходящий моментобнаружится. Не позавидуешь ему, как бы ни сложилось. Пусть никто не знает, не узнает, само будет в нем жить, пока…
— Что «пока»? — спросил Гриша.
— Не знаю, не могу я об этом говорить…
Через день Гришу повели в суд. Странно он ушел, так не бывает: взял тетрадочку и шагнул за дверь. «Попробую без вещей…» — шепнул он мне. Вертухай не сказал ни слова. Значит, вернется. В любом случае вернется. Странно это было, но, по всей вероятности, и в такой странности идея — держать нас вместе и после суда, если не расстрел, вернут в камеру, он будет писать кассацию, ждать ответа два-три месяца, не меньше. Какая-то их хитрость. Но что могло быть лучше нашего положения? Остаться в такой камере вдвоем еще два-три месяца!
Непостижимо было и то, что когда за Гришей закрылась дверь, меня оставили одного. Я тихонько лежал на шконке, читал, не понимая ни одного слова, курил, а когда стукнула кормушка и мне принесли передачу… Первый раз за все эти месяцы я рассматривалкаждый предмет, принюхивался, узнавал и, мне показалось, что-то понял. Потом развернул новенькую телогрейку и увидел вышитые на внутренних карманах кресты… И рюкзак мне подогнали — новый, с обрезанными ремнями. Я тут же попросил иголку и принялся шить, сверяя с рюкзаком Гриши… Может, Господь подарил передышку?
Гриша вернулся поздно. Я успел много: пришил лямки к рюкзаку, гулял в одиночестве посреди розоватых камней на крыше, одного меня водили в баню — душевые номера на первом этаже, горячей воды — залейся. Только пива не дали и махровых простынь.Удивляться мне надоело, а пугаться не хотелось. Пошли они со своей хитростью!..
— Давай к столу, — сказал я и вывалил свою передачу.
— Завтра, — сказал Гриша, — все завтра. И речь прокурора, и адвокат, и мое последнее слово. И приговор. Я и завтра не возьму вещи. Попробую. Они должны знать — понимаешь? Заранее. Если расстрел… Если прокурор попросит… Даже если приговора еще не будет, меня сюда не вернут, наручники и… Придут за вещами, ты поймешь…
— Поешь, можешь не рассказывать.
— Одного везли… — он взял сигарету, зажег спичку и положил сигарету обратно.
— Одного в пустом воронке, а рядом набили, как сельдей, в другую машину.А меня как короля. И конвой, когда туда ехали, со мной по-хорошему, клетку не запирали, угощали сигаретами, байки травили, Москву показывали… Застревали на каждом перекрестке, народищу! Конвой только на девок глядит, говорят, теперь голые ходят, под платьем ничего… Это когда туда. А когда обратно… Когда в зале наслушались — обвинительное и… все остальное… Я думал, они меня пришибут. Когда обратно везли.
— Что «остальное»?
— Я не мог глядеть на мать. Она вошла, а я говорю судье: «Пусть она уйдет, я не буду при ней.» Она ушла, я сел и… понимаешь, не могу голову поднять. Судья спрашивает, прокурор спрашивает, адвокат подсказывает, я стою, а…
— Кто еще там был?
—
— Что, Гриша? — спросил я.
— Помнишь наш первый разговор? Ты пришел в камеру и тебя положили рядом со мной возле сортира? Другого места внизу не было — помнишь?
— Помню.
— Я тогда отмахнулся, я об этом и думать не хотел, не то чтоб разговаривать. У меня все силы уходили, чтоб их не слышать — ни Борю, никого. Но ведь так все время, все месяцы, с первого дня!.. Я дураком был, меня спрашивали и я рассказывал. А они — расстрелять, «зеленка», мы бы сами!.. Я не хотел показать, что боюсь. И не боялся. Перестал бояться. Страшней, чем было на Петровке, когда привезли… Такого уже не будет. Остальное мелочь. А тут… День за днем, месяц за месяцем… Потом ты пришел. Я на тебя глядел, слушал… Помнишь, ты перекрестился, когда первый раз сел за стол?
— Да, — сказал я.
— А когда ты ушел, я с Серегой разговаривал, старовером. И я понял… Ты не думай, я крещеный, меня отец крестил. Он давно не живет с матерью, они разошлись, мне пять лет. Потом отец стал брать с собой летом в отпуск. Он… веселый мужик. Один раз были мы в Карелии, там брошеные деревни, пустые разграбленные церкви… Один раз пристал к нам дед с бородой, священник. Кто он, чего там оказался — откуда мне знать, наверно, лет десять было. Только помню, они с отцом ночью пили, разговаривали, а утром отец говорит: тебя, мол, крестить надо. А зачем? Всякое может быть, а если ты будешь крещеный, нам всем легче. Я не понял и сейчас, наверно, не пойму. Но что он меня крестил, тот дед с бородой, помню, и крестик повесил, я его выбросил, когда надел пионерский галстук. В старой церкви — только стены, на одной висела икона, обсыпанная. Знаешь, когда обсыпаются?
— Где это было? — спросил я.
— Не помню, где-то в Карелии. И вот ты послушай, я давно знаю, заметил… Помнишь, Артур говорил, что ему скучно, он оттого и бесится, бегает, в тюрьму залезает. И Боря об этом, и многие тут. Скучно им. Ты обратил внимание?
— Обратил, — сказал я.
— А ты понимаешь что это ?
— Может быть, — сказал я.
— Когда тебя… толкает…
— Что толкает?
Мы сидели на шконках, между нами дубок, за окном стемнело, дневной жар уходил в открытое окно сквозь решку, сквозь почти сплошные «реснички». Гриша первый раз прикурил и теперь дымил непрерывно.
— Мы жили в коммуналке, — говорил Гриша, — я нагляделся на баб… Хотя ничего особенного, коммунал как коммунал, старый дом на Сретенке. Зайдешь к кому в комнату… Да не в том дело, что барахла много, а как они живут! И скандалы, и чему радуются, и блядство — скучно! И разговоры, разговоры — на кухне, по телефону под дверью. Мне все было скучно — и в школе, и в институте… Я жить хотел, понимаешь?.. И у отца, когда он брал меня с собой в отпуск, и у костра — песни, разговоры, с бабами по кустам… Не мог я, понимаешь, Вадим?