У женщин грехов не бывает!
Шрифт:
– Лера! Куда я попала! Хоть бы предупредил…
– Добрый вечер… зайка… Как долетала? – он мяукнул. – Что случилось?
Я прислушалась и захохотала. У него смешной голос, охрипший, теплый, со скрипом, и вкрадчивый, как у старого мафиози.
– Добрый вечер! – Я улыбнулась в витрину. – Что случилось… Не могу в кафе войти – кругом одни черные мужики. Что-то пялятся как-то…
А Лерочка пузцо свое погладил, где он был, я вообще не знаю, видимо, на работе, где-то в районе кухни, наверно, что-то звенело у него на заднем плане, какой-то железный звук, кастрюля об кастрюлю,
– В чем ты? – он спросил.
Я опять засмеялась. «В чем ты?» – так говорят, когда начинают секс по телефону. Я остановилась у витрины, у затрапезной витрины со странной вывеской «Моден клоуз». Посмотрела на свое затемненное отражение.
– Нормальное у меня платье… – говорю, – Черное. Немножко коротковато, но не очень, не очень… До колена… и почти не в обтяжку, совсем ерунда…
– Еще и в обтяжку… – он промурчал. – Будь осторожнее, заенка. Завтра пойдешь гулять? Не разговаривай ни с кем, хорошо?
– Ладно, – говорю, – А ты приедешь?
– Конечно. – Он всегда так немножко притягивает «коньееешно». – Придумаем что-нибудь… Девочка моя…
И я почесала. Одна. В темноте. Под тусклыми фонарями. Мимо обшарпанных лавчонок, мимо горящих красными цифрами пунктов обмена валюты. Шла и улыбалась. Чему? Лерочку первый раз услышала. Красная Шапочка.
Местные художники сворачивали свою выставку. В потемках я заметила одну фиговину – лимоны на снегу. А мне они как назло приснились однажды, лимоны приснились, и как раз на снегу. Во сне я гуляла по зимнему лесу, и там на елках росли лимоны, а снег был теплым. Я все время хотела сорвать лимон, но не рвала. Такое мне приснилось, а тут хоп – и кто-то нарисовал. Я тормознула и смотрю.
Рыжий толстячок в черной шапочке складывал в чехол треножник.
– Первый раз в Иерусалиме? – он спросил.
– Что, заметно?
– Заметно… Я здесь уже пять лет. Мне до сих пор кажется, что я на Баковке, у моей пьяненькой тетушки.
Примерно так начинались все разговорчики, не говорить ни с кем в этом городе оказалось невозможным. Но мне понравилось в этом бардаке. В этом городе много рыжих. Где рыжие – там энергия, где рыжие – там жизнь.
Я прошла до своей гостиницы почти все кафешки и ресторанчики. Вкусным не пахло.
Но тут я вдруг остановилась. Чем пахнет? Я пыталась понять. Теплый камень, медные деньги, мокрая шерсть… и немножко кофе. Легкий аромат выплывал из кофейни. Я вошла.
Внутри все было забито черными мужиками. Черные куртки, рубашки в черно-белую клетку, черные джинсы, черные рожи. Все стрельнули глазами, когда я вошла.
«Да пошли вы…» – Я села у стойки и закинула ногу на ногу.
А Лера не понял! Он не понял, что я уже не в компе, что я топаю по камню в Иерусалиме. Он вышел в Сеть – а меня там нет. Нет в Сети «Хохлушки». Все его мымры на месте, глупостями звянькают, а меня нет. Он позвонил и спрашивает:
– Где ты, маленькая?
– В отеле, в Иерусалиме, – говорю.
– Ты уже в кроватке?
– Да, я в кроватке, – томным басом ему отвечаю.
– Голенькая лежишь?
– Ах-ха… – Я потянулась.
Постель была приятной,
– Боишься меня? – я Леру спросила.
– Нет, зайка. Я уже ничего не боюсь, – он наврал. – Отдыхай, моя девочка. До завтра.
12
Лера боялся. И я испугалась, когда мне в номер позвонили: «Машина ждет». Я вышла на лестницу. Таксист и портье таращились снизу, пока я спускалась. Когда не знаешь языка, интересно наблюдать за лицами. На этих рожах, кроме откровенного любопытства, было презрение, почти брезгливость.
А что не так? Что я такого плохого делаю? Да, я еду в Ашдод. Да, на ночь глядя. Да, в субботу. Да, я напялила это платье. И что? А потому что я к Лерочке еду. Он понимает простые вещи: платье в обтяг, сиськи наружу, каблук высокий – это Лерочке понятно. И мне плевать, что вы тут сейчас про меня думаете.
Таксист взял мою сумку осторожно, как будто у меня там лежал килограмм героина. Спросил на английском:
«Это всё?»
Всё! Умные все тут такие, каждый таксист у них по-английски шпарит. Платье мое ему не нравится!
Араб спросил адрес. Я хотела набрать Леру, чтобы он объяснил, куда меня везти. Достала телефон, и вдруг у меня задрожали руки. Очень сильно задрожали, как у алкоголика. Такая трясучка была у меня всего один раз в жизни, в онкологическом диспансере.
Я пришла туда к маме сразу после операции. Принесла ей теплое одеяло. Все было хорошо, я уже с врачом поговорила. «Все нормально», – он меня успокоил. Но когда мать вышла из палаты, у меня задрожали руки. Сами собой, я не могла это контролировать и не сразу заметила. Мама просекла и улыбнулась. Я прикрыла ладони одеялом.
Она была в халате, из-под ребра у нее торчали трубки, глаза еще были возбужденными после наркоза. По коридору шел врач. Она кивнула на него:
– Какие мужики! И все кавказцы! Хирург – весь в белом! Высокий! Молодой! А глаза чееееррррные… И все плакал надо мной: «Да как же так?! Как же мы будем резать такую грудь? Такая грудь! Ну, нет, нет, мы не можем отрезать… Мы должны еще раз проверить…». А я им говорю: «Да режьте к черту! Вы думаете, это для меня так важно? Какая глупость!». Он скальпель берет… Какие руки! А сам меня заговаривает: «Так… О чем мы будем беседовать? Давайте о Цветаевой. Давайте про любовь Цветаевой и Эфрона… Ну?! И как вы думаете? Зачем она вернулась из Парижа?».
Моя мать подняла лицо и посмотрела на меня, ее турецкий нос в профиль стал еще острее и тоньше. Она захохотала:
– Что ж мужики такие идиоты! Они думают, мы все трясемся за свои сиськи!
Я вцепилась в свое одеяло и тоже засмеялась:
– Мам! Ты, похоже, умирать собралась? Да? Тебе перед смертью все мужики красавцы!
В отеле у меня случился такой же приступ. Мне казалось – внутри я спокойна, но телефон в руке дрожал, и это было видно. Я смотрела на свою руку, как будто это не моя рука. Я не могла попасть на единственную кнопку. Неудобно даже стало. Портье улыбнулся одними губами: