В царстве глины и огня
Шрифт:
— Да брысь ты! Ну, чего ты присталъ! Я смирно сидлъ и никого не трогалъ, отбивался парень. Дай на двокъ-то посмотрть. Я на двокъ смотрю, какъ он танцуютъ.
— Съ двками заниматься хочешь, такъ тамъ въ трактир Дунька съ Матрешкой сидятъ. Тамъ въ трактир съ ихней сестрой заниматься сподручне. Пивкомъ ихъ попотчуешь.
И черный парень насильно потащилъ блокураго парня въ трактиръ.
II
— Держите! Держите его, мерзавца! Платокъ! Двугривенный! доносится со двора, изъ-за забора визгливый женскій голосъ.
Черезъ
Сзади его появляется молодая баба въ розовомъ ситцевомъ плать, сборки юбки котораго оторваны, и несется слдомъ за рослымъ человкомъ. Рослый человкъ хоть и покачивается на ногахъ, но бжить крупными размашистыми шагами. Баба еле успваетъ за нимъ. Стоящіе на дорог и идущіе имъ навстрчу рабочіе разступаются и съ улыбкой смотрятъ на сцену бгства.
— Голубчики вы мои! Ангелы! Да схватите вы его, черта косматаго! Вдь платокъ мой и двугривенный утащилъ! продолжаетъ вопить баба, но тщетно: рослаго человка никто и не думаетъ останавливать.
— А зачмъ тебя съ нимъ чортъ свелъ? Теперь свои собаки… Свои собаки грызутся — чужая не приставай! замчаетъ кто-то съ хохотомъ.
— Воровать! Что-же это такое!.. У товарищевъ воровать! Платокъ семь гривенъ, а въ платк двугривенный, задыхаясь, вопитъ баба, не отставая отъ рослаго человка.
— Сверкай пятками, Панфилъ! Сверкай, а то наскочитъ и отниметъ! одобрительно кричитъ рослому человку какой-то рабочій съ гармоніей.
Баба начинаетъ настигать. Рослый человкъ останавливается и обертывается къ баб лицомъ. Видъ его грозенъ. Лицо перекосившись. Изъ-за пазухи его рубахи торчитъ кончикъ яркаго шелковаго платка. Держа лвую руку на груди, правой рослый человкъ замахивается. Не взирая на это, баба все-таки наскакиваетъ на него и пробуетъ ухватиться: за кончикъ платка, но вотъ сильный ударъ по лицу, толчокъ въ грудь — и баба падаетъ, визжа:
— Убилъ, убилъ, мерзавецъ! Православные! Что же это такое! Никто и заступиться не хочетъ супротивъ разбойника!
Сдлавъ свое дло, рослый человкъ снова пускается въ бгство. Баба, держась за окровавленный носъ, начинаетъ подниматься съ земли. Нсколько рабочихъ окружаютъ ее. Подходятъ и дв женщины.
— Ангелки вы мои, вдь всю требуху мою онъ, подлецъ, пропилъ! повствуетъ она, воя. — Станешь ему говорить, а онъ: «ты, говоритъ, моя, и вся требуха твоя моя». Да какая-же я его, косматый онъ лшій! Я боровичская, а онъ изъ хохлацкой земли солдатъ.
— Любовь промежду себя водите, такъ ужъ ау, братъ! замчаетъ баб какой-то тщедушный мужиченко съ рденькой бородкой. — Коли любовь водите, то понятное дло, что и ты его, и деньги твои тоже его.
— Да какая любовь, что ты! Давнымъ-давно ужъ наша любовь-то и разошлась съ нимъ, а я и сама не знаю, какую такую онъ иметъ собственную праву надо мной тиранствовать и добро мое отнимать. Давно ужъ я наплевала на него, пьяницу, съ Петрова поста наплевала.
— Ты-то наплевала, да онъ-то не наплевалъ.
— Много утащилъ? участливо спрашиваютъ женщины.
— Платокъ, платокъ… Новый матерчатый платокъ и въ платк двугривенный завязанъ. Голубушки мои! Ну, что-жъ это такое,
— Ты про меня? откликается тщедушный мужиченка. — Врешь, я — крестецкій.
— Все равно, нашъ новгородскій, стало быть, настоящій землякъ. Земляки-то, смотри-ка, какъ другъ за друга… Вотъ ужъ витебскимъ земляникамъ надо чести приписать. Хоть поляками они называются, а куда какъ другъ за дружку стоятъ! Матерчатый платокъ полосатый дьяволъ у женщины сперъ на глазахъ у всхъ, и хоть-бы кто заступился!
— Зачмъ я буду заступаться? Я съ нимъ товарищъ. Я у одного шатра работаю, а онъ у другаго, со мной рядомъ. Я вотъ сейчасъ пойду за нимъ въ трактиръ — онъ меня и попотчуетъ на твой платокъ, коварно улыбаясь, поясняетъ тщедушный мужиченко и дйствительно направляется вслдъ за рослымъ человкомъ.
Двое другихъ заводскихъ тоже не выдерживаютъ искушенія попробовать угоститься на чужой счетъ и тоже поворачиваютъ стопы свои по направленію къ трактиру.
— Недорого вещь человку досталась, такъ ужъ и для товарищевъ стаканчика не пожалетъ, бормочетъ одинъ изъ нихъ.
Баба продолжаетъ выть.
— Утри дурло-то хоть рукавомъ. Въ кровь вдь расшибъ, говорятъ ей женщины.
— Еще милость Божья, свтики, что я сапоги свои новые надла, а то-бы и ихъ Митькой звали и ихъ слизнулъ-бы! плачется баба. — И съ чего человкъ пристаетъ! Ума приложить не могу, съ чего онъ пристаетъ.
— Не зачмъ было связываться, укоризненно замчаетъ ей пожилая женщина.
— Эхъ, милая двушка! Вдь сердце не камень, а наша сестра слаба, отвчаетъ баба. — Сначала-то онъ мн путевымъ показался, въ сиротств меня приласкалъ, миткалю даже на рубаху подарилъ, а потомъ какъ началъ теребить, такъ просто неудержимо. Что ни заработаю — отниметъ и пропьетъ. Подушку и ту, извергъ, пропилъ… Въ деревню я нон на зиму не поду, потому такъ расчитываю, чтобъ мн посл Покрова въ мамки въ Питер идти. Тятенька такъ отписываетъ изъ деревни, что «коли пришлешь пятнадцать рублевъ въ домъ, то я теб новый годовой паспортъ вышлю». А какъ я теперь пятнадцать рублевъ пошлю, коли этотъ подлецъ всей требухи меня лищилъ. Вотъ двадцать-то тысячь кирпичей я приказчику сдала, а гд он — деньги? Вс до капельки въ Амосовскомъ кабак. Только платокъ матерчатый и успла купить себ, а онъ, чтобъ ему ни дна, ни покрышки, сегодня ужъ и послдній платокъ стянулъ.
— Да брось ты Панфила-то. Ну, что онъ теб? совтуютъ женщины.
— Бросила, красавицы мои, давно бросила. Неужто вы не врите, что бросила?.. Присягу готова принять, что бросила, землю съмъ, что бросила, да что-жъ, коли онъ такой сибирный человкъ, что ни чему не внимаетъ.
— Это, значитъ, онъ по старой памяти?
— Вотъ-вотъ… Прежде, съ начала лта — это точно, что промежъ насъ грхъ былъ, а теперь ужъ я давнымъ-давно на него наплевала. Я ему говорю: «какую, говорю, ты имешь надо мной праву»? А онъ: «мое, говоритъ, дло». Ну, вотъ просто обуялъ, обуялъ совсмъ!..