В июне тридцать седьмого...
Шрифт:
— Ни осла его, ни раба его, ни рабыни его, ни всякого скота его, елика суть ближнего твоего... — И я не могла говорить дальше — рыдания душили меня. — Гриша! Гриша! — закричала я. — Мне страшно! — Я бросилась к нему на шею, он прижал меня к себе. — Мне страшно!.. — И слёзы, неудержимые слёзы затуманили всё передо мной.
— Успокойся, успокойся! — ласково говорил он, целуя мои мокрые щёки, глаза. — Что с тобой? — Он подвёл меня к роялю. — Ну? Чему тебя учила мадам... Как её?
— Мадам Венуа. — Я вырвалась из его объятий. — Нет. Я не хочу играть!
Я
— Да, конечно! Ведь ты хочешь есть! — Гриша засуетился у стола, загремел тарелками, стал расставлять их перед двумя креслами. — Ну вот! Всё готово. Прошу!
Я подошла к столу, хотела сесть в кресло и тут увидела, что ствол пулемёта смотрит прямо на меня. Я с трудом отодвинула его в сторону и невольно посмотрела, куда оно направлено теперь.
Ствол пулемёта «Максим» нацелился в красный угол, на иконостас...
Некая сила, могучая сила, просияв передо мной малиново-огненным светом, сорвала меня с места, я в два стакана разлила из кувшина молоко...
— Это наше вино, — сказала я Грише, стоя перед ним. — А теперь слушай меня и не перебивай! Перебьёшь, я уже не смогу сказать... Я пришла к тебе навсегда... Если ты меня любишь... Я пришла к тебе навсегда... А я... Если ты только скажешь мне когда-нибудь «уйди!» — я уйду...
— Я не скажу!.. — перебил он.
— Молчи! — Я подала ему стакан с молоком. — И сейчас, Гриша, наша свадьба... Горько! — И опять неудержимые слёзы хлынули из моих глаз. — Горько!..
Всё та же сила малиново-огненного цвета толкнула нас в объятия друг друга, полилось молоко на паркетный пол. Он стал целовать меня, всё поплыло вокруг. Я вырвалась...
— Погоди!.. Погоди, любимый... Не так. Мы не можем с тобой венчаться в церкви, — говорила я сквозь слёзы. — Если есть Бог, он нас туда не пустит. Я еврейка, ты атеист, мы революционеры... Ведь мы собираемся разрушить их храмы, в которых обманывают народ. И их веру мы тоже разрушим. Мы создадим свою, коммунистическую веру... — Григорий смотрел на меня заворожённо. — И поэтому... Нас венчает с тобой эта лунная ночь... Эта чужая комната...
— Нас венчает революция! — перебил он.
— Верно, революция! Постой... — Новое решение поразило мою душу. — Подойди сюда!
Я подвела моего избранника к пулемёту «Максим», положила его руку на воронёный ствол. — Григорий Наумович Каминский! Согласны ли вы взять в жёны эту женщину и любить её всю жизнь?»
ЧЕРЕЗ ТРИ С ПОЛОВИНОЙ МЕСЯЦА…
15 февраля 1918 года
Было без четверти десять, и за окном еле светлело: утро начиналось пасмурное, серое: оттепель. В комнате штаба Тульского военно-революционного комитета на длинном голом столе стояли две керосиновые лампы, и фитили их чадили — электростанция из-за перебоев с топливом не работала.
Лица всех собравшихся здесь были хмуры, напряжённы, все смотрели на Григория Каминского. Он сидел во главе стола, накинув на плечи свою студенческую
— Итак, товарищи, — говорил в полной тишине вождь тульских большевиков, которые третий месяц были властью — притом уже властью почти единоличной — и в городе и в губернии, — сегодняшняя наша задача — не допустить черносотенного крестного хода...
— Не допустим! — азартно перебил Кожаринов. — Мы всё предусмотрели... — И умолк, встретив взгляд Каминского.
— Мы знаем, — продолжал Каминский, — что десять дней контрреволюционные силы готовили крестный ход и цель их не только протестовать против декрета советской власти об отделении церкви от государства... А именно к этому призывает свою паству патриарх Тихон. Нет, у нас в Туле крестный ход собирается от кремля дойти до тюрьмы, и контрреволюционеры, которые будут среди верующих, намерены освободить крупных торговопромышленников, которых мы недавно арестовали за то, что они отказались платить революционный налог и таким образом не подчинились рабоче-крестьянской власти.
— До тюрьмы крестный ход не дойдёт! — опять не выдержал Кожаринов (по примеру Каминского свою тёмную кожаную куртку он тоже только накинул на плечи, хотя в комнате было прохладно и сизо от махорочных самокруток).
Брови Григория Каминского нахмурились, сдвинулись к переносице: «Заставь дурака... — подумал он. — Совершенно не умеет молчать». Однако продолжал Каминский совершенно спокойно, но жёстко:
— Тула объявлена на военном положении, всякого рода шествия запрещены. Нами выпущено воззвание к населению, объясняющее сущность возможного крестного хода...
— Вряд ли это воззвание возымеет положительное действие, — сказал Александр Кауль, глядя в стол перед собой. — Те, кто сегодня в храмах на молебнах, слушают своих духовных отцов и верят им.
— А раз так... — Каминский старался победить волнение, которое жарким костром охватило его. — Раз так... Мы будем действовать решительно и беспощадно. Вся эта контрреволюционная сволочь и толстопузые попы должны на своих шкурах испытать крепость советской власти в Туле! — Григорий Наумович выдержал паузу, успокаивая себя. — Если, конечно, они вынудят нас применить силу.
И, как бы в ответ им на его слова, совсем близко зазвонили колокола.
— С колокольни Успенского собора, — сказал кто-то.
В ответ послышался отдалённый колокольный звон — тревожный набат летел над городом: звонили во всех тульских храмах.
В комнату ворвался красногвардеец, грохнул прикладом винтовки об пол, заорал шалым и радостным голосом:
— Идуть! Попёрли! Из храма попёрли! С хоругвями! И из других церквей идуть! В кремле собираются!
Каминский быстро поднялся. Шинель упала с плеч, и он не обратил на это внимания.