В.А. Жуковский в воспоминаниях современников
Шрифт:
семейством Воейкова против Аничкова дворца на Невском проспекте42. Лето
1822 года провел он в Царском Селе вместе с Екатериной Афанасьевною
Протасовой, которая приехала из Дерпта на время родин дочери. Все они были
счастливы вместе. "Depuis que je suis avec Joukoffsky, небо расцвело, -- пишет
Александра Андреевна Воейкова к Авдотье Петровне, -- и Италии не надо; mais
nous vivions `a reculons, et `a tel point, que souvent des heures enti`eres nous nous
rappelons les bons mots du d'efunt
que la r'ealit'e, et surtout l'avenirs" {С тех пор как я с Жуковским... но мы живем
прошлым, и настолько, что часто целыми часами вспоминаем словечки покойника
Варлашки -- и это стоит для нас обоих больше чем реальность и тем более чем
будущее (фр.).}*. <...>
У Жуковского не было определенного дня, в который собирались бы к
нему друзья, но вообще они посещали его часто; благодаря присутствию такой
любезной, изящной, остроумной хозяйки дома, какова была Александра
Андреевна Воейкова, он мог доставить друзьям своим и удовольствия
занимательной дамской беседы. Наместо арзамасских литературных шалостей
установились у него литературные сходбища при участии любезных женщин.
Большая часть старых друзей были женаты, только Жуковский, Александр
Иванович Тургенев и Василий Алексеевич Перовский составили холостой
центральный кружок, около которого группировались молодые расцветающие
таланты: поэты, живописцы, дилетанты музыки. Их поощряла и любезность
остроумной Александры Андреевны, и благосклонность добродушного
Жуковского в сообщении своих работ. Многие послания, романсы и стихи,
посвященные Александре Андреевне Воейковой, читались здесь впервые. Слепой
Козлов был у них принят и обласкан, как родной; Батюшков, Крылов, Блудов,
Вяземский, Дашков, Карамзин, словом, весь литературный цвет столицы охотно
собирался в гостиной Александры Андреевны, в которой Жуковский пользовался
властию дяди. Сорокалетний день рождения своего (29-го января 1823 года) он
праздновал окруженный множеством друзей и подруг. С арзамасским юмором он
объявил, что теперь поступает в чин действительных холостяков, но шутками
старался скрывать предстоящую разлуку с милою племянницей, которая
положила уехать с детьми в Дерпт к матери и сестре для восстановления
здоровья, расстроенного горестною семейною жизнью. Одно это обстоятельство
печалило в эту пору нашего друга; он послал в Дерпт следующие строки:
Отымает наши радости
Без замены хладный свет,
Вдохновенье пылкой младости
Гаснет с чувством жертвой лет;
Не одно ланит пылание
Тратим с юностью живой --
Видим
Прежде юности самой43.
Эта элегическая "Песня" заслужила ему сильный упрек Марии Андреевны
Мойер; я знаю это по свидетельству ее самой; вот как она писала мне: "Напишите
мне, можем ли мы надеяться, чтобы Jouko приехал. Скажите ему, что это
осчастливит меня. Что за дивный человек! Его прекрасная душа есть одно из
украшений мира Божьего. Зачем только он написал свое последнее
стихотворение? Стихи просто дурны. Чем более я перечитываю их, тем
становлюсь печальнее. Заставьте его искупить этот грех чем-нибудь хорошим".
<...>
Великолепные и изящные представления на берлинском театре ввели
Жуковского прямо в фантастический мир чудесных событий, которые ярко
изображены в драме "Орлеанская дева". Поэтический сомнамбулизм Иоанны был
ему по сердцу. Зная наизусть почти всю драму, стоило только выразить по-русски
Шиллеровы стихи, и перевод был готов. Таким образом, ему удалось освободить
свое произведение от искусственности изложения, которая чувствуется во всяком
почти переводе. В первый раз в русской литературе появилась большая драма,
писанная пятистопными ямбами без рифм. <...>
В конце февраля 1823 года Жуковский проводил Александру Воейкову с
детьми в Дерпт и пробыл там две недели. Не предчувствовалось тогда бедному
нашему другу, что эти две недели были последние дни, проведенные им вместе с
Марией Андреевною Мойер. 10-го марта возвратился он в Петербург, а 19-го
марта известие о преждевременной ее смерти в родах потрясло душу Жуковского
и погрузило его на многие годы в тихую меланхолическую грусть. Нельзя описать
словами того, что происходило в душе несчастного поэта. Собственные его слова
лучше всего изображают его скорбь при этом роковом ударе. Он тотчас поехал в
Дерпт. Кому оттуда он мог сообщать горестные свои чувства, как не подруге
своей Авдотье Петровне Елагиной? Он и писал к ней, 28-го марта:
"Кому могу уступить святое право, милый друг, милая сестра (и теперь
вдвое против прежнего), говорить о последних минутах нашего земного ангела,
теперь небесного, вечно, без изменения нашего. С тех пор, как я здесь, вы почти
беспрестанно в моей памяти. С ее святым переселением в неизменяемость,
прошедшее как будто ожило и пристало к сердцу с новой силой. Она с нами на
все то время, пока здесь еще пробудем, не видя глазами ее; но знаю, что она с
нами и более наша -- наша спокойная, радостная, товарищ души, прекрасный,