Ванечка и цветы чертополоха
Шрифт:
По дороге, на скамейке в передвижной клетушке, он сокрушался необходимостью привыкать к новым совершенно незнакомым и ненужным ему людям. Он вспоминал прибытие в «хату» СИЗО. Его встретили телесная вонь и три измождённых, истерзанных неизвестностью лица. Он бросил фразу: «Давайте позже. Уж очень тошно». И сокамерники на удивление вняли. Может быть, на них подействовала его многострадальная многоцветная физиономия, а может быть, им было самим до себя.
Дело его представлялось прозрачным, и начальство СИЗО над ним не мудрило. Следователь Палашов, видный из себя мужик, довольно быстро пришёл и сразу вывел на чистую воду, макнув носом в показания ребят за всеми словами подразумевая: «Сознавайся, мне про тебя всё известно, у меня
А через некоторое время следователь привёл Игорька. Тогда ещё не был понятен глубинный смысл этого привода, но это событие стало жёстким испытанием. Тимофей не принуждал Олесю, не хотел чувствовать вину за то, что воспользовался девичьей любовью к себе, что погрелся немного в её лучах, но, когда смотрел Игорю в глаза, на дне которых грозовыми тучами ворочалось отчаяние, совесть шевельнулась в нём. И пришло страшное осознание: им никогда больше не быть друзьями. И это его, Тимофея, рук дело. От соблазна наслаждаться Олесей совсем потерял голову. Даже не из любви, только из-за соблазна предал друга. А когда на суде Олеся заявила, что отзывает обвинение в совращении, тогда-то всё встало на свои места. Тот единственный яростный удар, который он будет помнить всю оставшуюся жизнь, стоивший ему зуба, ради которого, очевидно, следователь нарушил закон, стал заменой более строгого наказания. Даже там, в следственном кабинете, у Игоря была возможность поступить по примеру бати и хорошенько его отметелить. Для чего же следователь его привёл? Именно для этого. Почему же бывший друг поступил иначе? Из другого он теста — это хотел показать? Показал. Тимофей, тот Тимофей, что сроду не брал чужого, понял, что он вор. Он украл у Олеси невинность, у Игоря — дружбу, у Марьи — сына, у себя — свободу, у Вани, — самое страшное, — любовь и жизнь.
В той тесной «хате» СИЗО до начала судебных заседаний он ел не досыта, спал без просыпа, а когда не спал, томился ожиданием суда, когда опять придётся смотреть в глаза Марье и Игорю. Марье… Она, если бы могла, убила бы его, пожалуй. И он понимал это желание. Сам человек бездетный, Глухов знал, что Ванька — хороший парень, отличный был бы ему сын. И что ему взбрела в голову вся эта глупость с коровой?! Хотя ведь не в корове дело. Парень его шёл убивать… за Олесю.
Глухов мучился и наяву, и во снах. Сны были поверхностными и тревожными. И почти в каждом являлась Марья, почти в каждом присутствовал Ванька, почти в каждом Тимофей плакал. Лил слёзы исключительно во сне, зато регулярно. Просыпаясь, видел, как косятся на него сокамерники. Двое из них были моложе. Одного часто вызывали то к следователю, то к адвокату.
Сны поражали изощрённым разнообразием. Марья давала Тимофею полуоперившегося белого цыплёнка в руки и просила подержать. Он держал, под пальцами пульсировала ещё почти обнажённая горячая грудка. И вдруг руки заливались тёплой жидкостью, он опускал глаза — кровь. И когда просыпался, в носу стоял запах свежей крови, а глаза были мокрыми от слёз.
В другом сне Тимофей прислонял обжигающий нож к коровьему горлу, перерезал его, а вместо коровы оказывался Ванька. И это было невообразимо ужасно. Не вздохнуть от боли!
Глухов прикасался к Марье, чтобы любить её. Она так и говорила: «Люби меня, Тима». Тихо, ласково. И чем жарче он прикасался к ней, тем холоднее она становилась, пока и вовсе не остывала в его руках, возле его сердца. Остывала в прямом, физическом смысле, обращаясь в покойницу. Просыпаясь и читая в лицах сокамерников, он обнаруживал, что во сне выкрикивал её имя.
В конце сентября ему уже передали обвинительное заключение. Это произошло на редкость быстро. Адвокату Глухов сразу заявил: «Не защищай меня, не хочу. Хватит с меня защитников, благодетелей. Смерти ему я не желал
С сокамерниками Тимофей почти не общался, не хотел, и это ему потом аукнулось в колонии: подготовка к жизни там равнялась нулю. Того подсудимого, что часто вызывали, теперь выводили на судебные заседания. Он ходил как в воду опущенный. Но остальные каждый раз справлялись о его делах. Все, кроме Глухова. Боль ещё чужой души была для него сейчас неподъёмна. Слава Богу, Тимофея оставили в покое и не трогали. И сам он помалкивал, возвращаясь с заседаний суда, начавшихся в октябре. Не был он пока готов к общению. Вся боль колыхалась внутри, не расплёскиваясь.
После этапирования в колонию неделю он пробыл в карантинном изоляторе, где сперва переоделся в чёрную робу. Слово карантин подходило к камере на пять вместе сидящих человек весьма условно, особенно если учитывать, что их непрестанно водили по колонии. Каждое утро, день и вечер было построение перед оперативным дежурным.
В первый день не кормили вовсе. Во второй на обед две женщины привезли им жидкий супчик с овощами и крупой, котлету из непонятного зверя и голубое картофельное пюре, размазанное по тарелке. На третье был неудачный ни то компот, ни то кисель. Получая питание и возвращая посуду, Тимофей не мог смотреть в глаза этим женщинам. Баланда здесь оказалась повкуснее, но Глухов и не отличался притязательностью. Ему было всё равно. Он даже думал, что чем хуже будет его телу, тем легче — его душе. Ему стали милы все круги ада, если путь через них мог хоть как-то искупить его вину, тяжеленным камнем висящую на шее. Прошло немало времени, прежде чем он перестал смаковать собственную боль и начал ощущать отвратительный вкус местной пищи.
Эту карантинную неделю его непрестанно таскали туда-сюда. На медицинский осмотр, где пожилая врач прослушивала его холодным фонендоскопом, задавала дурацкие вопросы, а он, негодяй такой, помимо заживших отцовых ушибов и выбитого Игорем зуба (а это уж явно не заболевание) оказался совершенно здоров. Свежий воздух, физический труд были тому виной. И даже самогон — микстура, а не яд. Мышцы одрябли малость за три месяца тюрьмы и рожа поувяла, но запас здоровья ощущался завидный. Он толком не видел себя с того дня, когда ушёл на вечёрку с 18 на 19 августа. Да и неинтересно было смотреть. Машинка, которой его побрили в СИЗО, больше щипала, чем брила. Сам себе он представлялся ужасающе прекрасным со скверно выбритой вслепую мордой.
Медицинская сестра — забористая, крашеная в блондинку пышка — грубовато и категорично исполняла обязанности: брала кровь на анализ, делала унизительный соскоб. Отметила неплохую физическую форму Тимофея. Цвет лица у осуждённого к этому дню уже выправился.
Следующий выход с конвойным был к начальнику колонии, который, бегло изучив документы и стрельнув в осуждённого из-под густых тёмных бровей глазами, определил его в третий трудовой отряд и принялся объяснять распорядок дня.
Потом пошли к нарядчику для распределения на трудовой участок.
— На участке по производству хлебобулочных изделий освободилось место. Ты человек привычный к физическому труду. Как? Пойдёшь? Будешь хлеб печь?
— Да, согласен. Хлеб — всему голова.
Затем его оболванили под машинку и сводили в баню.
На восьмой день за ним пришёл конвойный. Позже первоход узнал, что осуждённые называют конвоиров «вертухаями». Он забрал его вместе с вещами и сопроводил к месту в общежитии общего режима. По истечении половины срока ему полагалось условно-досрочное освобождение, если не будет дисциплинарных взысканий.