Василий Тёркин
Шрифт:
В жилете прилег он на маленькую кушетку у окна, около шкапа с платьем, и глядел на черно-синюю стену опушки вдоль четырех дач, вытянувшихся в линию.
Ко сну не клонило. Его натура жаждала выхода. Он выбранил себя за малодушие. Надо было там внизу за чаем сказать веско и задушевно свое последнее слово и привести ее к сознательному желанию загладить их общую вину.
По лесенке проскрипели легкие и быстрые шаги.
– Вася!
Она уже обвилась вокруг него и целовала ему глаза, плечи, шею, руки.
– Как ты велишь, так и сделаю!..
Он поцеловал ее в губы. Серафима почти лишилась чувств от безумной радости.
XI
Из-под опущенных занавесок утро проникло в башенку, и луч солнца заиграл на стене.
Теркин проснулся и стал глядеть на зайчики света, бегавшие перед ним. Он взглянул и на часы, стоявшие на ночном столике. Часы показывали половину седьмого.
Первая его мысль, когда сон совсем слетел с него, была Калерия.
Третий день живет она у них, там, внизу, в угловой комнате. Приехала она под вечер, на другой день после их размолвки с Серафимой и примирения здесь, на том диванчике. Серафима умоляла его не "виниться первому"; он ее успокоивал, предоставил ей "уладить все".
После обеда явилась Калерия неожиданно, в тележке, прямо с пристани, с небольшим чемоданчиком, в белой коленкоровой шляпе и форменном платье "сестры", в пелеринке, даже без зонтика в руках, хотя солнце еще припекало.
Он не видал раньше ее фотографии; представлял себе не то "растрепанную девулю", не то "черничку". Чтение ее письма дало ему почуять что-то иное. И когда она точно выплыла перед ним, - они сидели на террасе, - и высоким вздрагивающим голосом поздоровалась с ними, он ее всю сразу оценил. Ее наружность, костюм, тон, манеры дышали тем, что он уже вычитал в ее письме к Серафиме.
Та немного опешила, но тотчас же бойко и шумно заговорила, поцеловалась с нею, начала расспрашивать и угощать. Родственных нот он не слыхал под всем этим.
Ею Серафима назвала Калерии прости "Вася", ничего к этому не прибавила. Калерия поглядела на него своими ясными глазами и пожала руку.
Вечер прошел в отрывочном разговоре. Калерия расспрашивала о покойном дяде, о тетке; о муже Серафимы не спросила: она его не знала. Серафима вышла замуж по ее отъезде в Петербург.
И вчера он только присутствовал при их разговорах, а сам молчал. Калерия много рассказывала про Петербург, свою школу, про общину, уход за больными, про разных профессоров, медиков, подруг, начальников и начальниц, и только за обедом вырвалось у нее восклицание:
– Хочется мне у нас на Волге хоть что-нибудь завести... в самых скромных размерах.
На денежные дела - ни малейшего намека.
После обеда он нарочно поехал на пристань, чтобы дать им возможность остаться наедине и перетолковать о наследстве.
Вернулся он к вечернему чаю, застал их в цветнике и не мог догадаться, было ли между ними объяснение или нет.
Когда
– Не волнуйся ты, Бога ради, все наладится!
Но она не прибавила, что Калерия уже знает "про все".
И у себя наверху он не мог заснуть до второго часа ночи, ходил долго взад и вперед по своей светелке, курил, медленно раздевался и в постели не смыкал глаз больше двух часов; они пошли спать около одиннадцати.
Серафима никогда ни одним словом не обмолвилась ему с самого их разговора на свидании у памятника, год тому назад, какой наружности Калерия.
Называла ее "хлыстовская богородица", но в каком смысле, он не знал.
И весь облик Калерии, с первой минуты ее появления, задел его, повеял чем-то и новым для него, и жутким. Ханжества или сухой божественности он не распознавал. Лицо, пожалуй, иконописное, не деревянно-истовое, а все какое-то прозрачное, с удивительно чистыми линиями. Глаза ясные-ясные, светло-серые, чисто русские, тихо всматриваются и ласкают: девичьи глаза, хоть и не такие роскошные, брильянтовые, как у Серафимы.
И стан прекрасный, гибкий. Худощавость и высокий рост придают ей что-то воздушное.
Но это все - наружность. Ее разговор совсем особенный. Видно, что никаких у нее суетных помыслов; вся она - в тихом, прочном стремлении к добру, к немощам человека. Это не рисовка.
Не будь тут Серафимы, он не выдержал бы, взял бы ее за руку, привлек бы к себе как сестру и излил бы ей всю душу сразу, без всяких подходов и оговорок.
Конечно, Серафима если в чем и призналась ей, то облыжно, с выгораживанием и его, и себя, так чтобы все было "шито-крыто" и кончилось, до поры до времени, платежом процентов с двадцати тысяч и возвращением Калерии тех денег, которых она не истратила.
И во сне-то он видел ее, Калерию, в длинном белом хитоне, со свечой в руках.
Лицо у нее точно озарено изнутри розовым светом, и волосы каштановые, с золотистым отливом, - такие, какие у нее в самом деле, - распущены по плечам.
Он вскочил с постели и начал торопливо умываться и одеваться. Вчерашняя ночная тревога не проходила.
Не хочет и не может он провести еще день без того, чтобы не поговорить с Калерией начистоту от всего сердца. Не должен он позволять Серафиме маклачить, улаживать дело, лгать и проводить эту чудесную девушку.
К чему это? Он все возьмет на себя. Да он и должен это сделать. Положим, ему известно было и раньше, до того дня, когда стал колебаться: брать ему или нет от Серафимы эти двадцать тысяч; ему известно было, что они с матерью покривили душой, не отослали сейчас же Калерии оставленного ей стариком капитала, не вызвали ее, не написали обо всем. Но ведь любовь к нему Серафимы доделала остальное. Ему она предложила деньги. Они могли и пропасть, пароход мог сгореть или затонуть. Он был бы банкрот. Уж, конечно, она не стала бы взыскивать с него, да и документ-то он ей выдал только зимой, пять месяцев позднее спуска в воду "Батрака".