Ветер и мошки
Шрифт:
Воздуха сразу не стало.
Рыжов задергался, но туша, насевшая на него, оказалась непомерно тяжела, тем более, она грамотно блокировала все его попытки вытянуть из-под себя хотя бы одну руку. От пакета на голове в глазах поплыли фиолетовые пятна. Рыжов раскрывал рот, но дышать было нечем. Он задергался, засучил ногами, но женщина на нем лишь усилила хватку.
— Это тебе за «Ромашки», — прошипела она. — От Волкова.
Ускользающим сознанием Рыжов успел удивиться: какие «Ромашки»? Детский сад? Или какая-то фирма? Его «заказал» какой-то Волков, которому он со злосчастными «Ромашками»
Впрочем, последняя мысль в его жизни была другой.
Она была: ненави…
Пепельникову не повезло с носителем. Перенос сознания состоялся штатно, но далее он обнаружил, что тот, в кого он проник, буквально находится при смерти. Что-либо предпринимать было уже поздно.
Мутный взгляд носителя плавал от одной стены с ободранными обоями к другой, противоположной, застревая в желтой пустоте дверного проема между ними. Пальцы скребли по клеенке, на губах было солоно. С трудом опустив взгляд, Пепельников разглядел торчащую из груди рукоять ножа.
Прекрасно, подумал он. Очень кстати.
Боль забивала мысли. Полотно ножа, судя по массивности рукояти, имело в длину сантиметров восемнадцать-двадцать. Сквозь намокшую от крови рубашку Пепельников не видел лезвия. Получалось, что все оно сидит глубоко в теле.
Кровь испачкала спортивные штаны и лужей растеклась по неровному, грязному линолеуму. И еще предпринимала попытки продвинуться дальше, из-под ступни выворачивая к холодильнику.
Пепельников попробовал двинуться, но носителя тут же затрясло, управлять им было невозможно. В совмещенном сознании плавали сожаление и обида на собутыльника Витьку, который оказался жадной тварью. Кому водки пожалел? Другу своему армейскому! Он его в квартиру, а этот… Он же не заначил, не скрысил, а отложил! Это понимать надо! Отложил на завтра, на опохмел…
Пепельников попробовал зажать рану, из которой текло и текло, и обнаружил, что ран несколько, и одна, сквозная, распорола предплечье левой руки. Час от часу… Впрочем, значения это уже не имело. Носитель умирал, и Пепельникову ничего не оставалось, как ждать запуска обратного переноса. Смерть делала эту процедуру автоматической.
Пепельников надеялся, что остальные ребята оказались в лучшей ситуации. Возможно, кто-то доберется и до человека, устранить которого полагалось ему. Ну а он, похоже, пополнит статистику неудачных переносов.
Бывает.
Носитель захрипел. В поле его мерцающего зрения появилась тень. Приложившись плечом о косяк, тень эта подошла к столу и потрясла перед носом умирающего полулитровой бутылкой водки.
— Во, Саня, — прохрипела она, — я же говорил, что найду…
Все, что смог Пепельников, это в последнем усилии вскинуть голову.
— С-су-у…
Тень пьяно раззявила рот.
— Саня, — развела руками она, — ты сам виноват. Водка чья? Моя. Думал, я не замечу, как ты лишний «пузырек» — того?
Пепельников выдул воздух сквозь губы. Тень потопталась, ползая пальцами по тарелкам и собирая нехитрую закуску.
— Все, Саня, все, — сказала она и мазнула грязной пятерней по щеке, заставляя Пепельникова вновь свесить голову. — Отговорила рожа золотая…
Все.
Кровь из-под ступни
Душевина была у нее фамилия.
Красивая. Значимая. Непростая. Так она считала. Правда, понимание этого к Марте Андреевне пришло после сорока, когда в пусть и плохонькую, но семью ни с одним мужчиной жизнь не сложилась и усохла сама собой до двух неприметных точек — дома и института, соединенных пуповиной пешеходного маршрута.
Тогда-то Марта Андреевна и открыла в себе необычную, яркую способность — сопереживать.
При этом происходящее вокруг ее не трогало совершенно. Казалось, непроницаемое и вместе с тем гибкое и прозрачное стекло отделило ее от окружающего бардака, бомжей и пьяниц, грязи, мусора, облезающих всюду фасадов, плакатов и вывесок, толп очумевшего народу, ищущего работы, еды и денег, и сопутствующих этим толпам эманаций махрового недовольства и мрачного отчаяния. Марта Андреевна поняла, что тем самым ее спасают от сумасшествия. Она бы не выдержала, включись ее способность утром или днем посреди улицы. Возможно, она тут же бы и умерла.
Но, слава Богу, время Марты Андреевны начиналось позже. Она приходила с института, где работала старшим лаборантом, раздевалась, заворачивалась в халат, наводила себе большую кружку чая, делала бутерброды (когда пустые, из одного батона, когда с сыром или кусочком колбасы) и садилась перед телевизором.
Ее «Funai» показывал пять каналов. Останкино, РТР, НТВ, ТВ-6 и местный кабельный канал «Призма», по которому, в основном, крутили американские боевики и ужастики, а поздно вечером — эротику.
Но «Призму» она не включала, ее способность на фильмы почти не распространялась. Фильм же что? Выдумка. А Марта Андреевна к выдумкам была равнодушна. Даже «Рабыню Изауру» и «Просто Марию» не воспринимала всерьез, хотя южноамериканские страсти и злоключения, казалось, должны были задеть ее за живое.
Но нет, нет.
Время Марты Андреевны приходило с новостями. В семь часов — «Сегодня». В восемь — «Вести». В девять — «Время». Исторические и публицистические передачи, наполненные трагедиями и перипетиями судеб, попавших в жернова войны, времени или системы, также были Душевиной нежно любимы. Но, конечно, фаворитами, волнующими ее неимоверно, оставались выпуски криминальных и дорожных происшествий. Это настолько глубоко отзывалось в ней, что уже с заставки и первых титров Марту Андреевну охватывали тревожный трепет и озноб, усиливающийся с каждой последующей секундой.
Всей душой она сопереживала жертвам. Живым и мертвым. Счастливо избежавшим смерти и стремившимся к ней. Раненым, покалеченным, ничего не понимающим, таращащим глаза в объективы снимающих их камер. Марте Андреевне казалось, что она перенимает, вбирает в себя их боль, их страхи, их нелепые страсти и надежды, еще более нелепые грехи, все их жизни.
— Это моя вина, — шептала она в лица, которые ее не видели.
— Я все беру на себя, — успокаивала она тех, кто был и так уже покоен, прикрыт простыней, одеялом, лежал на носилках.