Войку, сын Тудора
Шрифт:
— Ваши милости! — подал громовой голос хозяин усадьбы. — Сегодня вы говорили мудрые речи. Говорили разное, но правы были все. Верно сказано: воевода разбит. Но верно и то, что разбит он не до конца, что собирает наново войско и уже наносит удары. Большой Турок — так зовут его друзья наши, ляхи — одолел Штефана в бою. Но армия осман топчется у стен Сучавы, терпя урон и голод, в ней начинается мор. Есть и иная сторона дела: малый князь Штефан с малым войском — более сорока тысяч в нем никогда не было — ныне один пред лицом бесерменского царства, где стоит наготове еще не одно великое войско; христианские властители оставили его в одиночестве, словно сироту. Но вот приходит весть, увы, достойная веры: за Ойтузом в Семиградье готовы полки, собранные велением круля Матьяша, забывшего Байю и свой позор; их собрался вести в помощь Штефану знающий
— Чего рам решаться, — громко рыгнул Пырвул, — путь у нас теперь один. Мы решились еще там, перед Белой долиной.
— Верно сказано, пане Илья. А потому, бояре ваши милости, бью челом: послушайте еще двоих гостей, без вести прибывших ко мне сегодня. Мнится мне, голос сих мужей прозвучит с немалой пользой перед тем, как будет кончен наш совет и прозвучат последние слова.
Карабэц степенно поднялся по лестнице в дом и вернулся, ведя под руки двоих незнакомцев в дорожном платье. Приблизившись с ними к столу, он собственноручно наполнил вином две большие чаши и вручил их новым гостям.
— Бояре ваши милости! Перед вами — высокородный пан Скуртул из Тырговиште, армаш. Пан Скуртул — слуга и друг его высочества князя Басараба, воеводы Земли Мунтянской. А это — его милость пан Папакоригос, драгоман Блистательной Порты.
Отдав дань хозяйскому угощению, пришельцы заговорили. Скуртул повел речь о том, что турок — наибольшая сила в этой части света, да и во всем свете, и если не все еще страны подчинены султану, то только лишь потому, что османы до них не успели дошагать. Что доблесть разумного ныне — склониться перед неизбежностью, а не махать, себе на погибель, бессильным мечом. Мунтения, как и Молдова, — земля малая и убогая, с османами у нее мыслим только мир, сиречь подчинение в достоинстве. Сохранить достоинство и веру, отдавая сильнейшему соседу разумную дань, — свидетельство мудрости и залог спасения для обоих малых княжеств.
— Велико достоинство, — негромко заметил Шлягун, — нападать вместе с турками на христиан, служить османам кровавыми псами!
Скуртул с любопытством взглянул в его сторону, но сделал вид, что ничего не услышал. Мунтянский армаш как ни в чем не бывало продолжал говорить о выгодах, неизменно ожидающих того, кто признает верховную власть турецкого падишаха. О том, что для лучших людей в каждой земле сей монарх — естественный союзник и заступник перед их собственными, малыми тиранами; верховный, суровый судия над князьями, воеводами и господарями, он склоняет милостиво слух к жалобам и просьбам лучшей части народов подвластных ему земель, — бояр, баронов, дворян. К ним султан заботлив и справедлив, словно добрый отец. Для них он — опора, защита от таких князей-извергов, как воевода Штефан, терзающих своих достойнейших подданных, казнящий безвинно, беспрестанно нарушающий их древние вольности и права.
Половина бояр плохо слушала гостя, занятая более питьем и едой, половина — не понимала ладных, отточенных речей армаша: слишком красно говорил для них воспитанник патриаршей школы в Цареграде, мунтянский немеш. Армаш Скуртул, сделав паузу, вопросительно взглянул на хозяина усадьбы. Карабэц подбодрил его скупой улыбкой.
— Ваши высокородные милости, этот кубок я пью за вас, от имени ваших братьев, бояр Мунтянской Земли! — Армаш стоя осушил объемистый сосуд. — От имени этих ваших братьев с любовью говорю: одна у нас вера, созвучна и сходна речь! И путь, стало быть, один. И ныне единый путь сей — услышать голос времени, преломить гордыню, подчиниться разуму, коему не внемлет, не хочет, не может внять воевода ваш нынешний Штефан. Вспомните, ваши милости, каких господарей в годы княжения своего, пользуясь своей силой, приводил в Мунтению Штефан, силой сажал за наш стол. Вспомните Цепелуша, сына Лайоты, Цепеша — во втором княжении, вспомните Лайоту самого, каким он был. С одним наказом ставил их в Мунтении Штефан на воеводство: отложиться от Порты, изгнать из земли нашей турок, биться со всею силой осман. Хотел сотворить из земли нашей щит, за коим в безопасности будет он, с безмерным его упрямством и преступной гордыней. Только иного хотели лучшие люди Мунтении. Вспомните наших князей: либо слушались
Молдавские бояре, однако, все меньше прислушивались к речам новоявленного брата. Грубые руки бояр все чаще проскальзывали под цветастые праздничные фоты служанок и рабынь, лаская и щипая крепкие, смуглые тела.
Потом говорил Папакоригос. Знаток многих языков, хитроумный сын константинопольского фанара объявил хозяину маетка и его гостям, какая им оказана высокая честь: драгоман привез им благоволение и изустное приветствие султана Мухаммеда. Бояре попритихли, в витиеватой речи грека слышались далекие раскаты львиного голоса его повелителя. Папакоригос рассказывал о том, что султан Мухаммед — друг христиан, не позволяет туркам в своем царстве притеснять их, что султан дружит с патриархом, часто навещает его, что среди его ближайших сановных слуг — множество итальянцев, сербов, греков и левантинцев, исповедующих христову веру, и даже один эфиоп, не говоря уже о тех детях христианских племен, которые приняли мусульманство. Гонения на христиан, нередкие при предшественниках Мухаммеда, не повторялись с тех самых пор, когда он взошел на Османов трон. Грек истово призвал бояр последовать примеру мунтянских братьев: схватить бея Штефана и за бороду привести к шатру султана. Самим же без боязни вступать в войско нового князя, сына Петра-воеводы, убитого племянником, и везти в стан осман обозы с хлебом, с припасами для армии, гнать гурты скота, за что великий царь расплатится чистым золотом и щедро их наградит.
— У Штефаницы, нашего князя, нет бороды, — с пьяным смехом заметил кто-то, сидевший в дальнем конце стола. — Но хлеба-то у нас нет, земля пуста лежит…
— И был бы — как доставить султану? — с печалью отозвался Жевендел. — Как с ним пробиться?
Бояре поскучнели, интерес их к путешественникам потух. Бояре снова налегли на меды и холерку — вино теперь казалось им питием, недостойным истинных мужей.
Во главе стола, подливая своей рукой тигечское в кубки Папакоригоса и Скуртула, Ионашку Карабэц наблюдал за все более хмелеющими земляками. Штефан-то прав, ни на что путное паны великие не годны. Ничего они, тем более сегодня, не решат. Пускай же пьют, едят, обнимают девок: много толку от них не жди. Надо все самому — и решать, и действовать. И принуждать их к тем делам, которые он, Ионашку, сочтет нужными. А сегодня, раз он их собрал, чем пробудить внимание вельможных своих друзей, цвета Земли Молдавской? Чем изумить их, вызвать к себе почтение, пронять? Разве что?…
Карабэц, подмигнув управителю, громко щелкнул пальцами. Тараф заиграл быстрее. Из-за дома-дворца боярина к застольщикам с визгом и смехом выбежала толпа нагих рабынь.
— Кто не верил, — Ионашку с вызовом стащил с себя рубаху, обнажил волосатый торс. — Кто не верил тут, — повторил он притворно пьяным голосом, — сомневался, справляюсь ли с моими красотками? Пусть глядит!
И пошел, вепрем двинулся к полудюжине женщин, сбившихся в кучу в середине лужайки, в нескольких шагах от стола.
Наутро, пока гости, не придя в себя, оглашали усадьбу медвежьим храпом, одни — в каморках боярских хором, другие — на травяном ковре, где свалил их хмель, в малой горнице в покоях Карабэца собралось пятеро. Это был сам Ионашку, белгородский боярин Утмош, фалчинский Пырвул и двое посланцев Мухаммеда и Лайоты. Говорили, невольно понижая голос, хотя прятаться в этом месте, казалось, было не от кого.
— Пири-бек с османами и мунтянами должен был выступить вчера, — говорил Папакоригос. — Это значит, что к условному месту его полки подойдут послезавтра. К этому времени грамота должна быть готова и доставлена, чтобы не задерживать пашу.
— Задерживаться ему нельзя, — важно кивнул Скуртул. — В крепости могут учуять.
— Все будет вовремя, — заверил Карабэц и щелкнул, по своему обыкновению, пальцами, твердыми, как костяшки. Двое ражих холопов почти втащили в комнату человека в изодранной рубахе, покрытого ранами и подсохшей кровью, с нечеловечески распухшим лицом.
— Ай-ай-ай, пане дьяче, — с издевкой посочувствовал Карабэц, — как твою милость отделали мои дьяволы! Князь-воевода, его высочество, вряд ли узнал бы любимейшего дьяка Инкула, нужнейшего человека своей писарни. Ну что, пане Ион? Напишешь нам лист?