X-avia
Шрифт:
напечатанными страницами будто мумии, завернутой в бинты, и ни на секунду не
отрываясь от клавиш, стучать и стучать буквами, расфасовывать по новым абзацам,
разлиновывать по особым строкам, печатать и печатать без перерыва.
Меня вновь раздражает работа, бесит Дантес (мои смс по поводу рейсов и прочей
рутины достигают уровня невиданного красноречия, его же послания отличает слог
простой и понятный, за что получают кучу упреков в отсутствии у них художественной
ценности,
фоне предыдущих бедствий незаметно зима, с ее садистскими выходками с утра, во время
прогрева автомобиля, ночью у окна и где угодно еще – везде проклятый морозный ветер
так и норовит опростудить! Единственное желание – добраться до дома, чай-кипяток,
кровать и печатать. И печатать. Приступ острой графомании. Рявкать по телефону на всех,
кто посмел отвлечь меня от священнодействия.
Сворачивать карту сражения, прощаться ныне насовсем с Черными Садами и сотнями
зеркал отраженными вопросами «Как? Зачем? Почему?», погружаться на дно. Дно – это
всегда сознание. «Я побывал в своем сознании, это такая тонкая линия…» Убирать
показное, убирать воинственное, провожать навсегда любимого Моцарта, и выходить на
финальные соревнования. На этот раз за букву Е.
Вообще-то я очень редко называла Дантеса его именем. Полное имя начинается на
букву Е, потому и были все тайные и явные исписаны анаграммами «А.И.Е.», чтобы
сэкономить на гравировке. Смысл платить больше, если одна буква у нас одинакова?
Поэтому в Садах, считающих монетки на автобус до аэропорта, буква Е нас сближает и
греет четырьмя конфорками газовой плиты. А теперь Е – моя, и только моя, и я не
собираюсь ее ни с кем делить. Я отдала ему своего Моцарта. Попрощалась с черными
волосами, дабы поразмытее казаться в толпе. Всё мое, что было, я оставила. Но букву Е я
никогда никому не отдам. Вот она, красным золотом блестит у меня на шее, Yeah!
Зачиналось время-Эпсилон, но смотри, какой анаграммой я все же разбила части этой
книги: Альфа! Йота! Эп-си-лонъ!
Однажды Дантес протягивает мне зеленое яблоко, дескать, угостись. Я таскаю его в
сумке три дня подряд, и в итоге отдаю обратно, по проторенной дорожке Моцарта. Я
больше не люблю ни яблоки, ни Моцарта. Бог в деталях, смотри. Постоянно ношу
Аяксовы очки и окулист на полугодовом медосмотре удивляется тому, как сильно у меня
улучшилось зрение. Безо всякой черники, гимнастики сквозь мутные оконные стекла и
отдыха от письма. Тексты, до чего их ныне много, потому и не снимаю Аяксовы очки с
диоптриями. Счастливые
получится.
Муж говорит, что я «херачу как стахановец». Ну, это просто поднятие занавеса. На
нем, краснобархатном, как в фильмах божественного Линча, на нем, краснобархатном, как
камзол Вольфганга Амадея, вышить бы еще геральдическими символами знамя и оду
букве Е. Тогда я, пожалуй, смогу перевести дыхание, выпить кофе и поспать немного, не
сетуя на то, что во время сна не смогу свободно печатать.
И да, прежде всего хотелось бы поздравить всех обладателей светлых волос с тем, что
им не придется покупать австрийский ботанический шампунь для темных локонов, он
такого каштанового цвета и гелеобразной консистенции, и австрийский, и что часто летом
по пути заходили вдвоем в аптеку с Дантесом, где я покупала себе тот шампунь, смеялась,
что он сделан из зрачков карих глаз Дантеса. Мне его не хотелось бы покупать снова, хотя
он классный, и вкусно пахнет. Сейчас мне бы не хотелось его покупать в аптеке, его,
австрийского из темных глаз Дантеса, поэтому мне куда ближе оказались аммиак с
перекисью водорода. Самое оно для деревянного мозга, кишащего буквами и
размышлениями об этих букв семантике. Златоволосая, кинувшая невиданную Вену и
музыкальных апостолов гениальности, я забивала клеванием бумаги печатной машинкой,
последние гвозди в крышку гроба (и в визуальном ряде крышка была обита красным
бархатом Моцартовского концертного наряда). Вот об этом не писали ни Шекспир, ни
Шуфутинский.
Я лежала ДСП-шным пластом в мягких постелях под балдахинами, пока близкие,
сколько же горя лукового им выпало, складывали меня в конвертик пухового одеяльца,
как новорожденную, я зубоскалила в ответ на их заботу и попытки утихомирить
заблудшую душу, ночами я доставала двух своих самых любимых авторов с книжной
полки, они были такими же сухими и бумажными, как и я, и с замиранием сердца, со
своей хрустальной башенки на улице Ротшильда, следила за тем, что идентичное моему
состоянию происходило «на Национальном проспекте перед окнами кафе «Славия»,
причем как раз в ту минуту, когда молодой поэт, сидящий там за чашечкой кофе,
бесповоротно решает не продолжать больше свою поэму о властелинах городов
Внутренней Азии, потому что ему осточертело печатать на пишущей машинке,