Янычары
Шрифт:
– Перед кем открывает? Перед обрезанцами? Ведь не клочок кожи вам отстригли, но такой незначительный пустячок, как самолюбие, как самоуважение!.. И поставили, в знак этого, свое клеймо! Ты говоришь «ислам» по-арабски, чтобы не сказать по-булгарски «покорность»! Ты, как щенок, лижешь языком чужой сапог, но этот сапог так и останется чужим, – и когда он не обращает на тебя внимания, и когда он ласково и снисходительно валяет тебя по земле, и когда он пинком отбрасывает от тебя злую собаку. Смотри – однажды он таким же пинком отбросит тебя самого!..
Он заглядывал
– Когда-то они отняли у меня тебя. Недавно они убили моего мужа и отняли у меня моих детей, моих мальчиков... Когда те вернутся, они, наверно, будут такими же, как ты сейчас, – умными и приспособленными! А я не хочу рожать детей, которые лижут чужие сапоги!.. Души моих детей должны быть огненными – или их не будет вообще!
Он уже видел когда-то такие глаза. Их показывал ему старик, его первый наставник, когда был еще жив. Это глаза Иблиса, гордого и беззащитного, одинокой огненной души, поднявшей бунт против жестоких законов природы, а потом вынужденной, чтобы искупить свой грех, взойти на крест... Старик предупреждал его: эта история будет постоянно повторяться и однажды он не выдержит этих повторений...
– Я не выдержу, – прошептал он. И увидел – к нему скачут его всадники, и по их позам в седлах еще издалека понял: полная победа.
– Скачи прочь, вот конь! – в отчаянии крикнул он ей, прекрасно зная, что уже поздно: теперь ее все равно настигнут.
– Никуда я не поеду, – досадливо тряхнула она головой, и тяжелые волны золотых волос колыхнулись на ее плечах. – Во имя Распятого, ты ощутишь себя тем, кто ты есть, – людоедом и кровопийцей, – пусть для этого я должна буду отдать им на поругание свое тело и свою кровь – по капельке...
Возвращение
Мы смежены, блаженно и тепло,
Как правое и левое крыло...
Нельзя хлопнуть в ладоши одной рукой.
...Они оба принесли жертву; и была принята она от одного и не принята от другого. Он сказал: «Я непременно убью тебя!» Тот сказал: «Ведь Аллах принимает только от богобоязненных. Если ты прострешь ко мне свою руку, чтобы убить меня, Я не протяну руки к тебе, чтобы убить тебя. Я ведь боюсь Аллаха, Господа миров. Я хочу, чтобы ты взял на себя грех против меня и свой грех и оказался среди обитателей огня. Это – воздаяние неправедным.
Ибн Инджиль вернулся с полным успехом: он разбил терроризировавшую окрестности банду и привез их бандершу, за голову которой была назначена высокая награда. Был он, однако, необыкновенно мрачен и задумчив. Более того: вернувшись, насосался где-то добытого ал-кохл, так что его пришлось
– Что, не годишься на роль Персея? – шутливо заметил ага. – Не смог спасти новую Андромеду из пасти чудища? Конечно, ведь для этого тебе нужно было бы обнажить клинок и плечом к плечу с ней биться против своего войска...
Ибн Инджиль пожал плечами и криво усмехнулся...
– Такое уж пришло время, – гораздо серьезнее заметил ага, – что милосердие оборачивается жестокостью и лишь в жестокости заключено истинное милосердие. Воины не могут чувствовать сострадания – ни к друзьям, ни к врагам, ибо у настоящего воина нет жалости к себе. Как только он начинает чувствовать жалость к кому бы то ни было, даже к себе, – он перестает быть воином. Он становится жертвой...
Ибн Инджиль тяжело опустился на ковер и уперся спиной в стену.
А женщина требует жалости к себе и вызывает ее в сердце воина. И воин роняет меч из свох рук! Любой воин, пусть даже самый могучий! От этого и говорится: женщина стуит армии и может сокрушить государство. Заклинаю тебя, – поведай мне те слова, которые говорила тебе эта сасык-аджарха! Заклинаю тебя, если ты сейчас не готов поведать ее слова, внимательно обдумай их сам, пойми, где в них спрятан яд!.. Поистине, это была шулмас, из тех, которые принимают облик прекрасных девушек, но угощают своих жертв отравленным питьем! Шулмас боится игл и колючек, а ее магическая сила – в нескольких золотых волосках на затылке, благодаря которым она может вынудить любого исполнить свои желания...
Так закончил свои слова Акче-Коджа. Но ибн Инджиль – поразительно! – никак не отреагировал на эту диалектику, просто промолчал. А молчание, как известно, – такой аргумент, которой опровергнуть невозможно.
И тогда ага орты, сопоставив все известные ему факты и сделав свои выводы, тем же вечером отправил ибн Инджиля в длительную командировку в Енишехери, собственно, в текке поблизости от него. У него давно лежал фирман, требующий откомандирования Абдаллаха туда, – там действительно не ладилось что-то с испытаниями пушек и нужна была его помощь. Он отправил его, еще не вполне проспавшегося от ночной пьянки, с нарочными, – по сути, под конвоем, – ибо не был уверен, куда поведут ноги самого ибн Инджиля. А он безусловно не должен был видеть казни бандитки, назначенной на этот день.
– Кто никогда не совершал безрассудств, тот не так мудр, как ему кажется, – пробормотал Акче-Коджа. Ибн Инджиль был симпатичен ему.
СЕВЕР
Чума
– Клянусь Аллахом, пришло время определиться с Севером! – сказал Орхан, грузно сидевший на коне, голубовато-зеленый (священного цвета кёк) чепрак которого был заткан золотыми узорами. – Как давно это было, – помнишь! – когда мы, молодые и горячие, под стенами Бурсы говорили, что Крым станет главной заботой, когда проливы будут наши. Хвала Аллаху, это время настало...