Зак и Мия
Шрифт:
Я бы предпочла сдохнуть, чем переживать то, что теперь приходится.
Но мне не предложили выбора. Мама сделала его за меня, когда я лежала в операционной. Опухоль опоясала артерию и вцепилась в нее мертвой хваткой.
– Нельзя было медлить, – оправдывались потом хирурги. – Для резекции и пересадки кости было слишком поздно…
На операцию требовалось согласие. Меня не стали будить, просто дали ручку маме. Она поставила подпись и сломала мою жизнь.
Интересно, меня пилили обычной циркуляркой?
Я сползаю по скользкой
– Мия?
Сквозь толщу воды, словно сквозь толщу памяти, зовет чей-то голос. Я приподнимаюсь, оглядываюсь на дверь. Она по-прежнему заперта, к ней прислонены костыли. Голос зовет опять – из окна. Это Зак.
– Я в порядке, – отвечаю я, хотя это неправда. Я не в порядке. Я жутко устала. Я разваливаюсь на части.
У меня нет сил с ним общаться. Вообще ни на что нет сил. Я могу только влезть в длинный халат Бекки и одолеть маршрут от спальни до ванной, потом обратно. Никогда за всю жизнь я не чувствовала такой усталости.
Откуда у Зака энергия вставать, кормить животных, шутить, вести себя, словно все в порядке? Впрочем, у него-то правда все в порядке. Пересадка костного мозга – то еще удовольствие, зато он стоит на двух ногах…
Черт. Снова накрывает. Сколько времени прошло, все не привыкну. Приходится снова опуститься под воду с головой. Сколько требуется времени мозгу, чтобы догнать реальность? Каждое утро начинается с тошнотворного диссонанса.
Главное – не смотреть вниз. Пристегнуть эту дрянь, как-нибудь одеться, чтобы временный протез было не видно. Он до крови натирает мне шрам, и рану щиплет, но снимать нельзя. Только на ночь или в ванной, чтобы полежать в воде. В теплой воде шрам почти не болит.
Какое красивое слово: шрам.
Какое уродливое: культя.
Каждое утро я просыпаюсь и вижу перед собой культю. Врачи поздравляли друг друга: удалось спасти колено и часть голени! Потрясающе! Мия, тебе так повезло!
Уж повезло так повезло.
Пока мои друзья отрывались на фесте, мне кололи морфий внутривенно, мое сознание плавало между явью и сном, ко мне ходили мозгодеры, что-то щебетали про новые возможности, которые открываются за любым серьезным изменением, что-то о человеческом духе, выносливости тела, и снова – о моей везучести.
Потом начался новый курс химии. Я не могла есть, не хотела ни с кем говорить; я отворачивалась, когда снимали бинты и вынимали скобы. Мне казалось, что правда не будет правдой, пока на нее не посмотришь, и не смотрела. Предпочитала правде яркие сны, пока меня не сняли с морфия и не оставили лицом к лицу с тем, что есть.
Я не хочу выныривать наружу, но нужно дышать. Поднявшись, я откидываю голову на бортик ванны и разглядываю балки под потолком. Шестнадцать штук.
С такими мыслями я часами не выхожу из ванной. Слушаю звуки жизни снаружи, слушаю, как скрипят половицы, когда Бекки идет по дому. Здесь все из дерева. Податливый и мягкий материал. Он словно подыгрывает тем, кто им окружен. Это так странно – чтобы дом подыгрывал живущим в нем. Еще очень странно, когда люди добры. Бекки вчера спросила моего мнения насчет краски для детской. В итоге остановилась на нежно-оливковой. «Новый цвет для новой жизни», – сказала она.
Теперь она красит там стены и мурлычет себе под нос. Иногда заходит ко мне с сэндвичами или нарезанными грушами. И ничего не просит взамен. Лишь бы братец был спокоен.
Она зря волнуется: я не причиню Заку вреда. Я даже денег больше просить не буду. До Аделаиды доберусь, и ладно. Мне хватит, чтобы уехать отсюда.
Нужно начать все сначала или все закончить.
Зак
Бум, топ, пауза. Бум, топ, пауза.
Когда Мия передвигается на костылях, получаются примерно такие звуки. Но она же еще в ванной?
Я обхожу дом Бекки, минуя распахнутые окна детской, которая проветривается после покраски. Останавливаюсь у гостевой и прислушиваюсь под окном.
Бум, топ, пауза. Бум, топ, пауза.
Окно чуть приоткрыто, и мне удается чуть отодвинуть занавеску. Я вижу кончик коричневого хвоста, который хлопает по полу и тут же скрывается из вида.
– А ну брысь оттуда! – шепчу я, открывая окно пошире. Затем перевешиваюсь через подоконник и пытаюсь подманить кенгуренка. – Иди ко мне, дурочка!
Она не идет, приходится залезть в комнату. Там я сажусь на корточки и щелкаю пальцами, пытаясь привлечь внимание кенгуру. Она увлеченно обнюхивает вещи, рассыпанные из рюкзака Мии: смятая одежда, гель для душа, телефон.
Я замираю. Меня поражает не жуткий бардак, не пустые упаковки из-под обезболивающих. Меня поражает полноги в углу комнаты. Узкая чаша телесного цвета, по форме вроде огромного бокала для шампанского, снизу переходит в палку с шурупами и креплениями, а еще дальше – в полосатый носок, втиснутый в синий кроссовок с безупречно завязанным белоснежным шнурком.
Меня это потрясает. Господи, Мия. Пустая чаша. Грубая застежка. Цинично аккуратный бантик.
Чья-то рука ложится мне на спину, и я вздрагиваю. Поворачиваюсь и вижу Бекки, которая второй рукой приобнимает свой живот. Такой наивный жест. Словно надеясь защитить малыша от неизбежной жестокости мира.
Я всхлипываю. Бекки крепко обнимает меня обеими руками, прижимает к себе и говорит:
– Да, милый, да. Я знаю.
Мы выпускаем кенгуренка, который радостно ускакивает прочь. Беззаботно мемекают козы. Небо отчаянно синее. Как ни в чем не бывало.