Записки дивеевской послушницы
Шрифт:
— Паникерши, — поправил кто-то.
— Да, ить энто и сказал, стал смотреть Павловну, позвал сестру, санитара. Погрузили на каталку, а когда грузили, у ее это… матка выпала. Ну и увезли ее, посмотрели, видать, поникшая совсем и в морг. В больничном морге, если сразу положить, то не чернеет. Хоронят потом, а человек как живой. Кровь застыла и так осталась красной на щеках, рази это плохо?
— Тише, тише, главный идет. Разжужжались, совсем как шмели опосля спячки, — сказал дед в углу.
— Сколько годков было
— Ить, дай посчитаю, — снова Ибрагимовна, — одного года мы с ней, только я апрельская, а она июльская. Мне нонче будет семьдесят, стало быть, ей шестьдесят девять…
— Хорошо умерла, долго не мучилась, она ить только в декабре легла. Это ерунда, не переживала ничего, опять же деток нет, волноваться некому, в покаянке ее и приоденут. Покаянкой здесь называют комнату при морге, где за казенный счет наряжают в последний путь безродных. Всякое про покаянку говорят, будто кладут в гроб в том, в чем смерть застала, а тапочки снимают и уносят в приемное отделение. Наслушаешься!
Дед в углу, окинув всех молодцевато-гусарским взглядом, покряхтел, покашлял в кулак. Подождал, пока старухи не угомонятся, сказал:
— Мы-то ладно, пожили — и хвать. А вот у меня сосед, совсем пацаненок, сдается, даже женщины не шшупал, двадцать шесть годков, а ить ужо метастазами мается. За что, спрашивается? Тоскует, но тоска у него несусветная какая-то, это депрессия называется, лежит на койке и дымит как паровоз, главный ему замечание два раза делал, а тому — плявать!
— Когда его положили-то?
— Обожди… февраль, январь… В январе и положили. Новый год, видать, погулял и все — хвать. Завязать с жыстью решил, ему и облучение на днях делали, а у него никакого сопротивления нету, говорит только: сдохнуть бы быстрее и без боли…
— А, — оживляется молчавший до сих пор Ильич, полный тезка Ленина, — знаю я Санька, он в двух институтах сразу учился, в Америку ездил по обмену, сессии сдавал, волновался, рассказывал, как по две пачки в день выкуривал от волнения. Жалко его.
— А мне сдается, — начала рассуждать Ибрагимовна, — что рак — это специальная зараза, чтобы место уступить другим, вона сколько нас на землюшке развелось кругом! Если счас не очистить все, что будет через двадцать лет, а пятьдесят?
— Никакая не зараза — мы сами виноваты. Все отравили подчистую, еще пять-шесть лет каких-нибудь назад во всех лужах города были пиявки, а сейчас? Что сейчас? Кто будет жить в воде, разбавленной соляркой? — раздался голос немолодой, модно стриженной женщины.
— Стало быть, так кем-то и задумано — не сдавалась Ибрагимовна, — неспроста это, ой, неспроста, столькава лет люди жили, каменный век, бронзовый, средние и о раке не слыхивали, а тут раз — и на тебе. Это все они, американцы, чуму наслали. Сначала колорадского жука, потом наркотики…
— Все, хвать болтать, пожрали, и по палатам
Сегодня четверг, должно прийти пополнение.
Нужно быть готовым к человеку и его истории. В хосписе ко всем историям одинаково внимательны. Потрясают больше молодые, у которых вся жизнь впереди, как оказывается чаще всего, на небесах.
Мысль про американцев твердо засела у деда. Он и сам не раз слышал, что они нам только зла желают, мужеложство у себя привечают, стерилизацию выдумывали, в Ираке вон начудили.
Дед, кряхтя, зашел в свою палату, увидел Санька, вспомнил, что он в Америке был, и решил у него разузнать, что, мол, и как? Но сначала, как всякий русский человек, отчитал того, что курит без продыха, потом, увидев под койкой пакет из-под красного вина, по-отцовски сказал:
— Чего же ты ни хрена себя не бережешь? Ить жить бы тебе да жизни радоваться. У меня в твои годы, знашь, сколько женщин было?
— Сколько?
— Четыре…
— Ну, нормально, месячная норма взрослого мужика.
— Что ты несешь?
— Что есть — то и несу.
— Я же ого-го какой разгуляй был! — Дед не обиделся на соседа, как поступил бы, наверное, любой другой на его месте.
— Вы и сейчас неплохо сохранились…
— Чего? Ты это про… Ибрагимовну кумекаешь?
— Я имен не знаю.
— Ну, это… — дед смутился, — мы только провожам друг дружку на процедуры иногда и в щечку чмокаемся. Очень нежно у нас все выходит.
Дед немного помолчал, но вскоре вспомнил, что с соседом на другую тему хотел поговорить, и решил брать быка за рога.
— Санек, слышь, об чем хочу с тобой потолковать. Только, парень, смотри, отвечай честно, как на духу, потому как для меня это дело сурьезное.
— Скажу сразу, — Санек потушил бычок о пепельницу, — насчет женщин не помню, сколько у меня их было.
— Тьфу на тебя! Я об другом! Ты в этой, ихней Америке был?
— Ну, был…
— Хорошенько все обсмотрел?
— Не знаю, я в семи штатах был.
— Ого!
— Слышь, Санек, а какие они, американцы?
— Ну, люди, типа нас.
— Да не об этом я! Ну, они могут нам зла желать?
— Не знаю, я об этом их не спрашивал.
— А какие они промеж собой? Что тебе в них понравилось, что ли?
— Они никого не боятся. Там правительства, инфляции. Не воруют. Если из грузовика упали пачки с печеньем, могут, хоть сколько, лежать, их не тронут.
— Зажрались, и вправду. Санек, а могут они там хвори нам всякие посылать? Оружие невидимое на нас испытывать?
— Дед, тут я — пас, не знаю. Но Америка мне определенно симпатична. Они о людях реально заботятся, о больных, стариках. Если бы мы с тобой были американцами, мы сейчас бы лечились на Мертвом море, и результат такого лечения был бы скорей положительный, чем отрицательный.