Зарницы красного лета
Шрифт:
Пики, вилы, топоры,
Они с ума меня свелич По Иркуту и Оби Везде видны пикари.
Успех этой весьма непритязательной песенки, сложенной малограмотным автором, был необычайным: она трогала сердца тысяч людей, вооруженных пиками, да куда сильнее, чем многие расхожие сейчас, написанные опытной рукой песни.
Партизанской пике и нынче наша слава!
...А за стеной кузницы, где неумолчно звякало и звенело железо, за столом, принесенным из какого-то ближнего дома, работал оружейный мастер, ремонтируя разное оружие. Рядом с ним работал и отец, меняя у винтовки разбитую ложу.
Ружейный
— Леонтьич, да гони ты их, чего они тебе мешают?
Да они совсем и не мешают мне, Ионыч.
— Ну мне сопят под руку! Не люблю! Тут же с механикой имеешь дело.
— А ты, Ионыч, не обращай па них внимания, пусть себе сопят, лишь бы не лезли,— советовал отец.— Пускай присматриваются к оружию. Кто его знает, что после будет? Может, и им доведется воевать.
*— Неужто так долго воевать будем?
— Все может быть. Буржуев на земле много.
...Еще более тянуло нас к одинокой баньке у озера, где готовились боеприпасы. Но сюда нас не подпускали и близко.
У бережливых солдат-фронтовиков, явившихся домой с припрятанным оружием, насбиралось кроме неиспользованных патронов немного стреляных винтовочных гильз (стреляли уже здесь, дома, по зверю), а у охотников — гильзы для бердап. Решено было — по бедности — использовать их еще раз. Но не было пистонов, пуль и пороха. Однако в отряде нашлись умельцы, которые начали делать порох, употребляя для этого, если не ошибаюсь, мелко растертый древесный уголь и селитру, пропитывая изготовленную смесь самосидкой. Но не простой, конечно, самосидкой, а перегнанной дважды, то есть перегоном, горевшим синим пламенем. Он был не хуже спирта, по словам мастеров, которые время от времени учиняли ему пробы. Самодельный порох высушивали на солнце, а затем начиняли им гильзы или набивали охотничьи пороховницы. Разные же пули (для винтовок, бердан и охотничьих ружей) выплавлялись в баньке, на каменке, из сплава свинца, олова и баббита. При проверке самодельные патроны действовали хорошо, лишь с редкими осечками, а пули прорывали в мишенях большущие дыры, что очень веселило партизан: такая попадет — не уйдет беляк!
Только вот ствол сильно забивало гарью. Но и тут мастера нашли выход: они вставляли в обойму четыре самодельных патрона, а один — казенный, с тем чтобы ствол прочищала туго идущая заводская пуля.
Все понимали, что пользы от охотничьих дробовых ружей, заряжающихся с помощью шомпола, в бою будет мало, но отказаться от них не могли: грохот-то, по крайней мере, будет! А если ударить с близкого расстояния пулей или картечью — будет и польза. И поэтому заодно готовили припасы и для дробовиков — все, дескать, не хуже безмолвной пики! Однако тут же обнаружилось, что дробовики выстреливают зачастую с большой задержкой: после того как спустишь курок и он ударит по самодельному пистону, нужно несколько секунд держать ружье на прицеле, ожидая, когда постепенно воспламенится порох во всей фиске, а затем и в казеннике. Но зато какая-нибудь старинная фузея, в которую засыпалась целая горсть пороха, так грохотала и выбрасывала столько дыма, что на некоторое время им закрывалось от взгляда все озеро.
Считалось, что один такой выстрел мог здорово озадачить
Как пи гнали нас от баньки, мы все равно постоянно вертелись вокруг да около. И дожидались: и здесь настал-таки наш час! Глядим как-то, а главный мастер сам манит нас к себе.
— Дело есть, орлы,— заговорил он, когда мы встали перед ним.— Но знаете, где бы раздобыть топкой-топкой белой жести?
Молва о пас, как видно, дошла и сюда.
— А для чо?
— Капсули и пистоны не из ча делать.
Я мгновенно вспомнил о нашем единственном семейном сундуке — приданом матери, ее гордости. Он был обит паискосяк узкими, перекрещивающимися полосками белой жести, скорее всего для красоты. При перевозке из Почкалки в Гуселетово на боковой стенке сундука одна полоска жести была порвана. Чтобы малепькая сестренка, которая везде лезла, случайно не оцарапала себе руки, я еще весной по приказу матери отрезал отгибающиеся концы полоски у самых гвоздей. Жесть резалась ножницами легко, как тонкая кожица.
Подумав, я спросил у мастера:
— А много надо?
— Тащи поболе!
Мне нисколько не жалко было сундука, хотя он был и редкостным для деревни. Я готов был ободрать с него всю жесть, раз она требовалась для партизан. Но как это сделать? Ведь мать сейчас же увидит, и тогда ‘не избежать жестокой порки. Молча, в раздумье, я удалился от баньки.
— Есть? — догадался Федя.— А где-ка?
Я рассказал о нашем сундуке.
— А где-ка оп стоит? — заговорил Федя.— А тяжелый он?
Да не шибко.
— Давай отодвинем от стены и обдерем сзади. И опять на место. Она и не увидит.
— Обдери-ка! Она всегда дома.
Действительно, днем мать лишь ненадолго выбегала из дома и совсем не отлучалась со двора. Скорее всего, сейчас она или стирает ребячье бельишко на кухне, или сидит в горнице и чинит мою рубаху, разорванную вчера, когда я метался, спасаясь от Степкиной плетки. Как ее выпроводишь из дома? А ведь жесть требуется срочно. Да и вообще сегодня ей опасно показываться на глаза. Она еще не остыла после вчерашней истории и винит в ней не оглашенного Степку, а нас с Федей — за то, что полезли на чужой двор добывать какое-то железо.
Положение казалось безвыходным. В подобных случаях, хотя их и немного было в моей короткой жизни, я держался совершенно по-разному, что, признаться, меня самого очень удивляло. Чаще всего во мне вдруг будто зажигалось что-то, и я становился необычайно деятельным, напористым, находчивым и отчаянным. В поисках выхода из затруднительной ситуации я готов был очертя голову броситься на любую преграду, в любой огонь. Мне сам черт не страшен был в такие минуты! И почти всегда такая моя напористость, граничащая с безрассудством, вознаграждалась с лихвой. Но иногда по какой-то таинственной причине во мне будто внезапно отказывало то внутреннее устройство, какое зажигало мою способность к активным, горячим действиям. Тогда меня охватывали робость, растерянность и рассеянность. Теперь, думая о сундуке, я и очутился вот в таком унизительном состоянии несобранности, удрученности, вялости мысли и духа.
Но Федя был человеком более уравновешенного и устойчивого, оптимистического склада. Выведав о всех моих опасениях, он укоризненно воскликнул:
— Эх ты, забоялся?
— Да ведь не прогонишь же ее из дома!
— Сама уйдет!
Я знал, что Федя — мастер на всякие выдумки, но что же можно было придумать в данном случае? Уклоняясь от всяких пояснений, Федя твердил:
— А вот увидишь! Уйдет!
Окно нашей кухни было распахнуто. Оставив меня у дороги, Федя в несколько скачков оказался у окна и крикнул.