Жена Гоголя и другие истории
Шрифт:
— Слишком тонкое объяснение.
— Уж какое есть, на лучшее я не способен.
— Тогда проваливай в преисподнюю, в меня. Нет, обожди! В итоге все останется по-прежнему? Я должен убить мальчика по имени Джамбаттиста?
— А как же!
— Но почему? Я мог бы попробовать себя в таком же, не менее крутом деле... мог бы даже испытать большее удовольствие...
— Браво, и в этом случае твоему поступку можно было бы найти оправдание, он даже стал
— Не каркай!
— Приготовились. И поосторожнее с Альбиночками.
7
Она ведь белошвейка, а еще в штопку берет и вяжет. Что бы мне такое придумать? Сорочки; мне нужно заказать себе сорочку. В мой план входит рекогносцировка местности.
— Можно?
Н и к т о не отвечает, никого нет, почему же тогда все открыто? Даже детей нет, небось с такими же, как они, проказниками бросаются камнями в Пьетрафорте... Выходит, зря я заставил себя сюда прийти, горе-влюбленный со своей похотью.
— Кто там? Слава Богу!
— Гм, это я.
— Простите, сейчас я спущусь.
Крутая лестница слева от него загрохотала, словно раскаты грома, и перед ним возникла девочка. Но какая девочка, Господи! Божественная и потому неописуемая, лишь некоторые особенности ее исключительной красоты были, если можно так выразиться, распознаваемы, иначе говоря, заметны с первого взгляда. Например, узкие бедра, густая копна гладких светло-каштановых волос, большие отрешенные глаза... Остальное, то, что представляет собой деликатнейшие детали нарождающейся женственности, терялось, сливалось в каком-то непостижимом видении, из которого невозможно было вычленить ничего в отдельности, но которое внушало чувство убежденности в наличии всех необходимых элементов (видения), жгучее чувство... Этим все и объясняется: когда впечатление живое и непосредственное, пробуждается красноречие, начинается ничего не значащий расплывчатый треп, в духе типичного литератора. Ограничимся лишь повторением того, что девочка была очень красива, предчувствие не обмануло его.
— А-а, это вы, — продолжала она, — наверное, вам нужна бабушка... к сожалению, ее нет и... — Она зарделась так прелестно.
— Бабушка мне не нужна, — сказал Марио с деланной строгостью. — При чем тут бабушка? — Но вдруг осекшись, объяснил: — Я хотел сказать, ты производишь впечатление серьезной девочки, и я... гм... у меня совсем простое дело, ты сама могла бы... короче говоря, мне нужны фуфайки.
— Фуфайки?
— Да, вязаные. Ведь твоя бабушка их вяжет, не так ли?
— Кажется, да.
— Почему «кажется»? Мне говорили, что у вас есть вязальная машина.
— Машина есть.
— Вязальная?
— Ну да...
— Где она?
— Наверху.
— Вот видишь. — И вдруг, набравшись смелости: — А посмотреть ее можно?
— Зачем? — (или: За чем дело стало?)
— Знаешь, хотелось бы убедиться... Проводи меня. Хуже всего, что она смотрела на него удивленно, да, именно удивленно и беззащитно. Потом повернулась, но будто нехотя, и, подойдя к лестнице, остановилась в нерешительности. Ее определенно не устраивала перспектива подниматься первой; с другой стороны, она не осмеливалась или считала невежливым пропустить его вперед (лестница, напомним, была довольно крутая). Наконец она решилась и начала подниматься... И вот тут-то предшествующие рассуждения о таинственности и непостижимости обнаруживают литературную несостоятельность:
Они поднялись наверх. Это была та самая комнатка, которую он видел утром. По одну сторону железная кровать, высокая и явно жесткая, в головах скорбящая Богоматерь, рядом два стула, в углу странное сооружение из двух пустых полок — непонятно для чего. Вот, собственно, и все, да еще эта пресловутая машина.
— Это она?
— Да.
— Вижу, вижу, прекрасно. Надеюсь, в отсутствие бабушки ты и сама можешь принять заказ?
— А что?
— Значит, так, слушай, мне нужны фуфайки, очень толстые. Понимаешь? Очень-очень толстые.
Он смотрел на нее, а она на него, но ее юный взгляд ничего не выражал. Тем не менее она возбуждала его, ведь несколько часов назад она была голой и пряталась (или ему так показалось) даже от света зари...
— Альба... тебя ведь так зовут?
— Да, — ответила она с легкой улыбкой (удовольствия?).
Ее голая грудь, пупок, еще недостаточно втянувшийся, посреди по-детски выпяченного животика, восхитительно нелепого, почти безобразного при общей хрупкости ее тельца (он невольно перевел взгляд на живот девочки)...
— Толстые, значит.
— Да я поняла, — ответила она, усмехнувшись.
— Как это у вас называется? А, вспомнил, в четыре нити.
— Хорошо, я передам бабушке.
А дальше? Что было дальше? Из разных чувств — рассеянности, радости, торжества, что на нее обратили внимание, насмешливости — постепенно зарождалось главное, вернее, первое девичье чувство, подсознательное и смутное, присущее каждой на ее земном пути: агрессивное нетерпение, вызов в сочетании с некоторой нагловатостью, воспринимаемой (чаще, чем на самом деле проявляющейся) как жажда обольщения... «Природа» — так называется то, что таится в их самых сокровенных глубинах... какое божественное понятие (думал про себя Марио), какое широкое, способное соединить воедино всех существ, живущих на Земле, вернее, во Вселенной, все явления и все возможные события! Или, может быть, разделить между всеми и вся, что то же самое... «В четыре нити» — хитрость, любовная уловка. «В четыре нити». — «Хорошо, я передам бабушке». Любовная беседа.
Что касается ее, то, выгнувшись всем своим хрупким тельцем, она, казалось, подалась вперед, запрокинув головку, раскрыв губки, как бы подставляя их для поцелуя, точно в слащавых сентиментальных романах. Она стояла так близко от него, что ему достаточно было протянуть руку, чтобы ее обнять.
8
— Слушай-ка!
— Еще одна загвоздка?
— Угадал. Что-то удержало меня от тех действий, которые кое-кому доставили бы удовольствие.
— Страх! И прежде, чем мы продолжим, ответь: ты уверен, что это «что-то» не удержит тебя и в другой раз?
— Напротив. Уверен, что удержит.
— И что же тогда?
— Тем временем я успею кое-кому помешать.
— Ну да, конечно, в определенном смысле... А скажи, пожалуйста, если не трудно, что именно тебя удержало?
— Сам прекрасно знаешь, не прикидывайся.