Змеевы земли: Слово о Мечиславе и брате его
Шрифт:
Мама лежит всё так же, запавшие глаза закрыты, руки поверх одеяла сложены на груди. Мечислав посмотрел на брата, сделал глаза, зашептал неумело громко:
— Чего звал? Спит.
— Говорила, — так же громко ответил Тверд, — тебя звала.
Мама открыла усталые глаза, пошарила по комнате, остановила взгляд на детях. Ссохшиеся губы разлепились с трудом. Будто сшитые ниткой. Братья приблизились, стараясь расслышать. Руки матери потянулись к лицу, коснулись щёк, поднялись к мочкам ушей. Непослушно начали теребить маленькие серебряные серьги с крохотными шариками жемчуга:
— Возьмите…
— Мама, мама, ну что ты! — братья наперебой стали успокаивать, гладили одеяло.
Она посмотрела ясно, словно боги вернули разум, дали время попрощаться.
— Сохраните и, помните. Серьги в разных ушах, да — на одной голове.
Взгляд мамы стал таким светлым, что братья на миг зажмурились. Голова Жданы приподнялась с подушки, рот раскрылся, мама вдохнула полной грудью и, что было сил, выкрикнула:
— Миродар! Я уже близко!! Я иду!!
На сорок первый день после смерти матери, едва рассвело, дядя Тихомир широко распахнул дверь в комнату братьев. Сонные, дети пытались что-то понять, разлепить глаза, да не тут-то было: всю ночь проговорили, пока заря не показалась в окне.
— А ну вставай, дармоеды! — зарычал Тихомир, будто пьяный. — Разлеглись! Вам тут не постоялый двор! Нечем платить — отрабатывать будете!
Одним движением смахнул покрывала, грозно глянул на ошеломлённых братьев. Мечислав посмотрел на Тверда, сел на кровати:
— Что с тобой, дядя Тихомир?
— Какой я вам к Змею дядя? — хозяйские глаза метали молнии. — Думали и дальше на дармовщинку отсидеться? Чего вылупились? Не знаете, как робятки живут? А ну встали, кому говорю!
Братья встали, старший едва слышно шепнул «робятки».
— Да, робятки! Жить теперь будете в коровнике на сеновале, вставать с рассветом, спать… спать — когда скажу. Всё ясно?
Братья едва заметно кивнули.
— То-то! — Тихомир немного успокоился. — Сперва натаскайте воды на кухню. Дом большой, людёв много кормить. Да живее, живее!
Братья потянулись за штанами, но не обнаружили, растерянно озирались.
— Чего вам? Княжьи одежды? — Хохотнул Тихомир. — Перебьётесь! Я их за постой взял. И сапоги ваши тоже. Маловато за постой, да ничего не попишешь. Бегом за водой!
В одних рубахах, босиком, братья побежали в сени, взяли по деревянному ведру, спустились во двор.
— Что теперь, Мечислав?
— Всё. Теперь мы робяты, сироты. Помнишь Ворона?
Ворон-сирота в их тереме делал самую тяжёлую работу. Тверд едва не заревел, но под грозным взглядом брата, насупился.
— Вот Змей! Дай только вырасти.
— То-то, — прокряхтел Мечислав, опуская журавля. — Помни, мы — княжичи. Не прогонит — посчитаемся. Ясно?
Душистое сено, сладковатый запах навоза, звуки жующих челюстей, редкое мычание — ничто не мешало братьям спать после работы в поле. Всё лето распахивали пары, и, хотя за сохой шёл Тихомир, братья намаялись вести коня в поводу. Да так, чтобы с межи не ушёл, да не повернул раньше времени. Одна радость: жена Тихомирова, при муже строгая и грубая, оставшись с ними наедине, тайком передавала куски душистого пшеничного хлеба и, если удавалось, варёного мяса. Но просила,
Сам пахарь после похорон Жданы изменился до неузнаваемости. Кричал, ругался, бранил за нерасторопность, заставлял ложиться спать с первыми петухами — далеко за полночь — всегда находил для них дело.
Не много найдётся в коровнике чистых и сухих мест. Пятьдесят голов в два ряда морда к морде, разделённые узким проходом. На нём — длинная, в две ступни шириной, доска. Развезти на одноколёсной тачке рожь по кормушкам, воды в поилки — всё, на что она годится. Чуть оступишься — грохнешься. Не особенно разлежишься.
Остаётся сеновал, куда приходится лезть по скрипучей неудобной лестнице. К середине лета заготовленное прошлой зимой сено почти закончилось, Тихомир заставил выбросить остатки и сжечь, пока не сгнило. Приходилось спать на голых досках. Сначала хотели ночевать прямо в поле, в свежих стогах — тепло и мягко. Но получили отлуп от пахаря: в доме кто работать будет? Пришлось спать прямо на досках, благо, лето выдалось тёплым. В дожди жались друг к дружке, обнимались, растирали, дышали в ладони. Вроде и тепло, даже душно, а всё равно мёрзко. По узенькой доске братья так наловчились бегать с тяжёлой тачкой, что успевали поутру и коров накормить и навоз убрать и на пахоту почти не опаздывали.
Едва закончились сенокос и перепашка паров, началась жатва, братья наглотались полевой пыли, казалось на всю оставшуюся жизнь, приходили на пустой сеновал и валились с ног.
Иногда и про ужин забывали.
Тихомирова жена заметила, приносила еду прямо на сеновал, сбивчиво объяснив мужу, дескать — не место робятам за семейным столом. Тот почесал пшеничную окладистую бороду, согласился. С тех пор дорога в дом для них была заказана.
К осени привыкли к тяжёлому распорядку, согнали детский жирок. Дряблые мышцы окрепли, выступили жилы, ведро с водой теперь не казалось таким тяжелым.
А с первым снегом, поутру, Тихомир выгнал детей на улицу босиком, в одних рубахах, криками и бранью заставил бежать вокруг полей. Ничего не понимающие братья выполнили приказание, да и как его не выполнить: дурной пахарь на лошади норовит задавить да, нагайкой погоняет. К обеду пригнал в терем, дал отдышаться, велел кормить до отвала, сам сидел напротив, смотрел на ничего не понимающих княжичей:
— Что, решили всю жизнь робятами прожить? Нет, уж — дудки! Сирот у меня и без вас хватает. Селитесь в своей комнате. Сегодня отдыхайте, а с завтрева, с утра, начинаем из вас князей растить. Мать! Дай княжатам штаны тёплые, обувь закажи, из старого они уже выросли.
Мечислав посмотрел на плачущего брата, в глазах защипало, повернулся к Тихомиру:
— Дядя Тихо… дядька… я же зарубить тебя хотел.
— Правильно, что хотел. — Пахарь погладил мальчишку по голове, тяжёлой ладонью похлопал по плечу. — Но зарубить меня — тебе ещё учиться и учиться. Я твоему отцу дружину вырастил такую, что в честном бою её никто взять не мог. Со спины Четвертак только и справился. Только, чур! Это ваши последние слёзы, ясно? Всю зиму из вас воинов делать буду. А весной…