"А се грехи злые, смертные..": любовь, эротика и сексуальная этика в доиндустриальной России (X - первая половина XIX в.).
Шрифт:
Фокус, однако же, в том, что и в «Пророке», и в «Поэте» сказано только, что голос бога чего-то потребовал от человека, но вот что происходит дальше — не вполне ясно. Остается неизвестно, идет ли новоиспеченный пророк проповедовать или, как библейский Иона, бежит от лица Бога. А если бежит, встрепенувшись душой, «в широкошумные дубравы», то остается неизвестно, что он там делает?
Это выясняется из других текстов. И в первую очередь — из относящегося к 1830 году «Отрывка» (он к 1835-му перерос в прозаическую часть «Египетских ночей»). Там сказано: «Когда находила на него такая дрянь (так называл он вдохновение), то он запирался в своей комнате и писал в посгеле с утра до позднею вечера». И еще: «Это продолжалось у него недели две, три, много месяц, и случалось единыжды в год, всегда осенью»58. Понятное дело, здесь отражены некоторые особенности творческой физиологии
Но наиболее ярко картина прихода осеннего вдохновения дана в шедевре 1833 года «Осень». Экспозиция: вечер, горит огонь, человек что-то читает или о чем-то думает... Вдруг начинается: «И забываю мир — и в сладкой тишине / Я сладко усыплен моим воображеньем, / И пробуждается поэзия во мне: / Душа стесняется лирическим волненьем, / Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне, / Излиться наконец свободным проявленьем — / И туг ко мне идет незримый рой гостей, / Знакомцы давние, плоды мечты моей»61. Далее перечисляются эти «плоды» (монахи, карлики, царевны, великаны, барышни с открытыми плечами), но эта строфа не вошла в канонический текст.
Строго говоря, здесь представлены необходимые (но еще не достаточные) условия для создания стихов. Это, во-первых, впадение в особое состояние сознания (забвение мира и усып-ленность воображением) и, во-вторых, пробуждение поэзии (душа трепещет, стесняется волненьем, ищет излиться). Притом все это — «как во сне», но — не сон. «Рой гостей» — это видения на грани сна и яви.
Такой опыт Пушкин приобрел в раннем детстве и крепко запомнил его. В 1816 году он пишет в стихотворении «Сон» о беззубой «мамушке» (не совсем ясно, кто это — няня или бабушка), которая усыпляла мальчика рассказами о «мертвецах, о подвигах Бовы...». Эта «мамушка» в свете ночника и сама выглядела как загробное видение, а уж ее рассказы... — «От ужаса не шелохнусь, бывало, / Едва дыша, прижмусь под одеяло, / Не чувствуя ни ног, ни головы»62. Именно в этом состоянии «упадало» на очи ребенка «томление сна», и тут уже принципиально неясно, к чему — к сну или яви? — отнести «крылатые мечты», слетавшие к ребенку. С одной стороны, они «обворожали его сон», а с другой — Саша терялся «в порьюе сладких дум», и его ум носился в вымыслах...
Как помним, в «ЕО» история музы начинается с Лицея. И муза там является поэту в виде юной красотки. А в детстве за ним ходила старая женщина, общение с которой создало в душе ребенка предпосылки для поэзии. И совершенно естественно то, что впоследствии он стал называть ее музой. Вот текст 1822 года («Наперсница волшебной старины, друг вымыслов...»): «Я ждал тебя; в вечерней тишине / Являлась ты веселою старушкой, / И надо мной сидела в шушуне, / В больших очках и с резвой погремушкой. / Ты, детскую качая колыбель, / Мой юный слух напевами пленила / И меж пелен оставила свирель, / Которую сама заворожила»63. По прошествии лет «средь важных муз» отрок помнит лишь эту наперсницу своих «утех и снов первоначальных». Позднее она ему снова является: «Но тот ли был твой образ, твой убор? / Как мило ты, как быстро изменилась! /Каким огнем улыбка оживилась!»64 В этой «прелестнице» с белой румяной трепещущей грудью совсем нетрудно узнать уже знакомую нам лицейскую музу.
Безбожный фрейдист тут, разумеется, скажет: а как же иначе, если родители мальчика, по существу, забросили и с ним возилась только няня? — естественно, вся младенческая любовь должна принадлежать только ей, и созревающий юноша будет переносить ее образ на все свои любовные увлечения. С этим банальным утверждением можно было бы и не спорить, если бы Пушкин всегда непосредственно связывал свою «веселую старушку», обернувшуюся музой, с чем-то сугубо эротическим. На самом деле, как мы уже видели, он связывает со своей музой скорей даже не эротическую сферу, а некую сферу особого рода мечтательности, некое поле продуктивного воображения, которым он бывает «сладко усыплен»...
То есть можно, конечно, допустить, что Пушкин влюблялся (речь не о прилежном посещении борделей) в таких женщин, которые рождали в его душе именно такого рода мечтательность. Можно даже выразиться резче (на грани фола): признаком влюбленности для него как раз и была такая мечтательность. Но это вовсе не значит, что каждая женщина, в которую поэт влюблялся, автоматически оказывалась для нею музой. Да, «все поэты — любви мечтательной друзья»65, но в том-то и фокус, что эротические переживания
Занявшись старой няней, мы прервали цитирование «Осени» на самом интересном месте. А именно: на переходе к обсуждению уже не только необходимых условий создания стихов, но и — достаточных. В следующей строфе беспорядочный рой видений начинает упорядочиваться: «И мысли в голове волнуются в отваге, / И рифмы легкие навстречу им бегут, / И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, / Минута — и стихи свободно потекут»67. Полная готовность. А чтобы читателю стало окончательно ясно, как она технически достигается, вся картина подготовки к производству текста дается еще раз с самого начала, но — уже в символической форме: «Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге» (забытье). «Но чу — матросы вдруг кидаются, ползут вверх, вниз» («пробуждение поэзии», т. е. — музы). «И паруса надулись, ветром полны» («душа стесняется лирическим волненьем» — вдохновение). «Громада двинулась и рассекает волны. Плывет» (моторные движения: «пальцы тянутся к перу...» — все условия созданы). Но дальше: «Куда ж нам плыть?»68 Тут загвоздка. Кто это должен знать?
В черновом автографе «Осени» Пушкин попытался сказать — куда именно. Но получилось вялое перечисление пяти разных мест на земле, и он его выкинул. Видно, муза в тот момент как раз покинула поэта. Потому что ни к чему было это продолжение, стих-то о другом — о появлении музы осенним вечером... А о том, что бывает со стихотворцем, когда она не является, рассказано в другом стихотворении — «Зима. Что делать нам в деревне?..» (написанном, впрочем, как раз осенью — 2.11.1829). Там так же, как в «Осени», сидит человек при свече и с книгой. Но ему не читается, мысли далеко... Дальнейшие его действия: «Я книгу закрываю; / Беру перо, сижу; насильно вырываю / У музы дремлющей несвязные слова. / Ко звуку звук нейдет... Теряю все права / Над рифмой, над моей прислужницею странной: / Стих вяло тянется, холодный и туманный. / Усталый, с лирою я прекращаю спор»69. Как видим, тут не возникает никакой связи, никакой гармонии, никаких видений. Нет забытья, нет и вдохновения. Поэзия не пробуждается, муза бастует, а без нее стих почти как у Ленского: холодный, туманный и вялый. Такие стихи писать можно бы, но Пушкин этим пренебрегает. Ибо — здесь нет необходимого условия для поэзии, а значит, не будет и достаточного — сколько ни марай бумагу механически тянущимся к ней пером.
Подытожим: необходимым условием писания стихов для
Пушкина было погружение в особую сферу забытья, говоря современным языком — сферу неконтролируемых свободных ассоциаций. Пожалуй, это именно та сфера, о которой говорит Андре Бретон в своем «Манифесте сюрреализма». Начни Пушкин извлекать стихи из этой сферы, у него получилась бы сюр' реалистическая абракадабра. Или — непосредственная посредственность, как у Ленского (который в глубины подсознания, очевидно, не лез, а черпал с поверхности, складывал свои стихи из чужих образов и интонаций, каковые он чужими не осознавал, как и большинство бездарных поэтов).
Разумеется, в стихах Пушкин не позволял себе ни поэтической непосредственности Ленского (вспомним еще детский стишок «Похититель»), ни «непосредственной абсурдности»70 Бретона. Непосредственно из «забытья» идут у А.С., пожалуй, только правополушарные безобразия на полях рукописей и отчасти, быть может, такие завораживающие шедевры, как «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы». «Парки бабье лепетанье» и прочий шорох бытия, конечно, относится к музе в самом архаическом ее проявлении. Но ведь завершается все стремлением к осмыслению: «Ты зовешь или пророчишь? / Я понять тебя хочу»71. Вот как раз возможность осмысления «шума» видений, упорядочивания их, заключения хаоса в форму, и есть для Пушкина достаточное условие писания стихов. И как мы увидим, это — тоже функция музы. Вторая функция. Первая функция музы — вводить в забытье (необходимое условие), а вторая — упорядочивать видения (достаточное условие). Как упорядочивать — это уже другой вопрос, но очевидно, что, не впав в забытье, «плыть» никуда невозможно. Можно только тщетно призывать музу и всуе спрашивать: «Зачем крутится ветр в овраге, / Подъемлет лист и пыль несет, / Когда корабль в недвижной влаге / Его дыханья жадно ждет?»72