AMOR
Шрифт:
— Она когда-нибудь плакала… при вас?
И раньше, чем она досказала, он негодующе произнес:
— Никогда!
— Никогда… — любознательно и осторожно, словно рассматривала марку фарфора, повторила Ника. — Как интересно, для меня! "Я, должно быть, при всей моей сложности,настолько более проще, что… Чтобы никакне выдать своего чувства… И надо иметь в себе одну тезу, ниантитезы, ни синтеза. Я погибаю от антитез! Я не то, что Мориц, малогорда, я — много горда, как самая гордая женщина. Но я ещё, рядом с этим, и самая жалостливая женщина — вот и получается суп!.." — Она оборвала разлет своей
— Ничем.
— Хорошо! — боролась Ника за свою героиню. — Ведь, — (и скользит резец), — в горе можно онеметь — как в счастьи. Но вот обычно, когда она вас ждёт,неужели она тутсвое чувство не выдаёт, когда вы, наконец, входите! В отсутствие человека такбоишься, что он никогда не придет больше, — этогоу нее не было? Дайте мне её жест, чтобы я её увидела!
— А нет никаких жестов. Чтобы броситься мне на шею — это вообще, может быть, только разбыло, после долгой разлуки, после её операции! Все это очень сложно, весь комплекс. Ведь она мне и сестра, и жена, и дочь… При нашем расставании я поцеловал её лоб, поцеловал её руку… Она сидела, как изваяние. Вот такой человек!
— Бывает она весела?
— Бывает, но редко. И тогда смеется как ребенок.
— Её музыкальный… стиль! — стучит Ника резцом по мрамору. — Ну, как бы это: элегия? Ноктюрн?
— Нет, не элегия. Это глубокая, страстная, замкнутая натура.
— Ну что ж, вы по себенашли человека…
Ника встаёт.
— Да, — говорит Мориц, — и встаёт тоже (аудиенция друг другу — кончена), — бывают люди разных категорий: такие, что жгут себя изнутри, — и кажутся холодными, но несущие в себе ежечасный кратер, огнедышащий…
— И как-то не падают туда, благополучно?..
— Ну, это как сказать, бывает, что… А, готова? — сказал он, принимая из рук Виктора кальку.
Начались рабочие часы.
…Ника попросила Морица рассказать о его прошлом — как материал к поэме о нем. И скрытный Мориц так легко отозвался на её просьбу! Ника поверх всего понимала отлично, что это стало для него утолением его нестерпимой тоски — здесь, на дне, после того, как он с комсомольских лет был строителемнового государства — он же иначе не говорил о Советской России, как "моястрана"…
Но то же было, только в другом ключе — с Евгением Евгеньевичем, но для него, человека совсем другого типа, чем Мориц, для него, любителя изящного, сам процесс рассказа, воспоминанья и стиль,при этом рождавшийся, был некой самоцелью, наслаждением, в котором он почти забывался от тягот заключения, оторванности, безысходности. Вот этого наслаждениярассказом, нацело не было в беседах Морица с Никой — а толькоодно забвение окружающего. Тем более что он часто переходил на английский язык, которым владел отлично. Тут было удобное для него совпадение, что и Ника этот язык — там, на воле, и преподавала, и была с него переводчицей.
Но Евгений Евгеньевич не так глубоко погружался в рассказ о прошлом, как Мориц, увлекаясь внешней стороной, способом выражения, потому и отвлекался от него сразу, как было пора ложиться Нике или когда вспыхивал свет, когда можно было вернуться к труду над любимым изобретением, продвигавшем этот труд к успеху (а его — к славе, что было его тайной мечтой: обрести успех — освобождение…).
Мориц
Вот это восхищало в нем Нику, добавляя фантастичность в его облик.
Была уже полночь, и Ника, устав считать, разобравшись в своей путанице, кончила раздел. Она встала идти к себе, когда пришел из Управления Мориц. Он повесил пальто, снял кепи и обернулся к Нике:
— Я сказал вам, что никаких жестов не было, когда я входил. Но я же чувствовал, это же было совсем очевидно — что она счастлива! Подавая мне еду, сидя рядом со мной, в каждой неуловимой мелочи она это счастье выражала. Когда я был дома, ей не надо было никого и ничего!
Ника снова села за свой стол. Странно, её усталость о его голос — не разомкнулась. Она превозмогла себя. Понимая, что если, придя из котла управленческой работы, он, страстный работник, вошёл с продолжением прерванного работой рассказа, — ей надобыло выслушать, воспринять и запомнить — драгоценнейший, может быть, материал для поэмы. Но утомленье ли дня, или утомление иного рода — она слушала его сейчас насильственно. И росло в ней удивление, как онне чувствует этого, — ведь за последние полчаса она не подала ещё ни одной настоящей реплики… А он говорил:
— Бывали случаи — не хватало денег, неприятности по службе, какая-нибудь неудача, — и я в минуты пессимизма говорил ей об этом — она находила слова такого живого ободрения, так умела доказать, что надо просто взять себя в руки — и будет все хорошо… Я удивлялся её силе!
"Зачем мне это все сейчас! — стонет все существо Ники. Ночь, день прошел, сил нет…" (Это простая ревность в тебе говорит, — останавливала она себя, — разве ты не заметила, что только к ней — и ревнуешь его, к её преданности, так на твою в жизни твоей — похожей.)
— Я знал, что этот её характер стоит ей всех её сил, всего здоровья, бурное начало туберкулеза, опасная болезнь глаз — она же почти ослепла! — были платой за эту выдержку.
Он закурил и начал было, как обычно, ходить по комнате, но что-то в шагсейчас не ложилось, должно быть. Он остановился, глядя поверх комнаты, в окно ли, где далеко, в черноте мигал огонек:
— Она всегда боялась, что может меня потерять!
Нечто гипнотическое было в его голосе. Пробуждаясь ему навстречу, Ника вдруг сказала себе: "Он никогдане называет её имени, —заметь. О тех — имена. Еёимя он точно бережёт — от слуха. От меня, от поэмы. Но это чудовищно, что он говорит! — думает — и молчит — Ника. — Каким же онвскрывается в этом! Что вместо того, чтоб боротьсвой нрав — он оставил бы женщину, так преданную! Мать детей! Любимую им больше всего на свете — оставить за то только, что оналюбовь свою любимому показала… Адская машина, этот нрав! И так просто сказать об этом! Не усомниться в правесвоем…"