AMOR
Шрифт:
— Только сейчас разобрали вчерашнюю почту.
Серый конверт с синенькой узкой каёмкой! Евгений Евгеньевич теряет ощущение яви. Сердце бьётся — и биение не смолкает.
— Вы простите меня, — говорит он и выходит в рабочую комнату.
При ярком свете, наклонясь над деталью локомотива XX, нет XXI века, не замечает, что оперся о ватман, он читает следующие слова:
"Мой Женя, боюсь, что я обеспокоила тебя припиской в моем последнем письме. Да, это было испытание. Если б ты встретил его нена моем пути, ты бы дал ему руку, и вам трудно было бы разойтись. И ты, и он были вдали. Я была одна, и должна была — выбирать. Если когда-нибудь, Женя, я могла уйти от тебя, то — тогда.Он уехал.
P. S. Я думаю о той далёкой горе, которую ты видишь только на рассвете, и мне кажется, что я вместе с тобой гляжу на нее. Твоя Наташа".
Это было в первый раз, что она так подписалась. Слово "твоя", такое банальное, пронизывает его с первозданной силой. И он до сих пор не знал, что буквы, выражавшие его имя, были так похожи на его звук: так застенчивы и ласковы, смелы.
В этот миг, должно быть, ночной гном, потерянный при музыкальном бегстве гномий малютка, пытаясь войти обратно в репродуктор, чтобы попасть домой, в григовскую пещеру, подымает переполох в музыке и она спешит ему навстречу, как море — наяде. Миг тишины — и комната полнится ядовитой нежностью бессмертного "Не искушай". Человек садится в кресло, письмо в руке, локтем другой упершись в стол, кистью рук — в лоб, слушает. Знает ли он, этот высокий, бледный от бессонных ночей человек, что борется с ним против его счастья все та же гравюра "Меланхолия" Альбрехта Дюрера — свиток, циркуль, песочные часы, и "Malaria" Тютчева, и его же бессмертная строчка: "Бесследно все, и так легко не быть…" — и к ночи быть с ней!
"На свободу!" — кричит в груди его сердце. Человек, делающий революцию в технике всего земного шара, смотрит на штамп и число на марке, он сопоставляет и вздрагивает. Письмо было послано в тот самый день, когда он разрешил свою техническую задачу. Когда он бросил ей вызов в пространство, раскрыв перед ней те двери, которые не сумел раскрыть для Мод— Мак Аллан ("Туннель" Келлермана). Да! Но ведь написала она письмо раньше? Значит, не он, а она тронула стоячую воду его замершего творческого подъема. Так это, действительно, была нить Ариадны, дрогнувшая в руке Тезея? По Евтушевскому, это называется "совпадение". Он внезапно видит, как потемнела его трубка и изображение турка на ней: уже не светло–кофейного, а темно–шоколадного цвета! Так и должно быть по свойствам материала, принятым в расчет мастером. Но — так скоро! Ведь он курил почти сутками, не выпуская её изо рта. Подчас, в острую минуту расчета, почти до головокружения. Глаза турка — белые, как у змеи в спирту. Белые завитки бороды, в резких тенях по очерку линий. Трубка — друг. И есть ещё маленький друг. Он снимает с полки ящик со шхуной… Он забыл, нацело, что Ника его ждёт.
ГЛАВА 15
ЖОРЖ И МОРИЦ.
ТЕТРАДКА НИКИ
Когда позже Мориц вспоминал событие этого вечера, он себя спрашивал: "Почему оно показалось мне неожиданным?
Ведь я давно думал о чем-то подобном…" Во всяком случае, когда он подходил в поздний ночной час к бюро, он чувствовал себя очень усталым после долгого совещания и шел с одним желанием — лечь. Но в рабочей комнате кто-то был. Он сделался весь зрение, весь — слух! Слушать, собственно, было нечего, звуков — не было. Но свет, низкий и неуверенный, мог исходить только из карманного фонаря, прикрытого рукой. С минуту стоял Мориц недвижно, затем прошел неслышно, как умеют ступать только
— Нет, не рвись! — громким шепотом сказал над самым ухом пойманного, который хотел было вывернуться из-под его руки. — На таких, как ты, я изучил джиу–джитсу, один миг — и ты конченый человек! Новичок — вижу. Глупо сработал! Если б онтебя тут застал — тебе бы не отвертеться…
Жорж стоял неподвижно, губы дрожали.
— Молчи! Слушай! Если проснутся… Сейчас все проверю и спать иди, дурак и нахал! Если ж хоть что-нибудь тут, — он показал на папку, — разобрал — молчи по гроб жизни! Слово скажешь — ты у меня в руках. Мне поверят! (Он снял руку с плеча Жоржа.)
Тот стоял, онемев.
Мориц пересчитал чертежи, завязал папку. Ему показалось, что пальцы левой руки вздрагивают ("Сердце шалит!" — сказал он себе).
— Все в порядке… Стой! — шептал он и — медленно, как бы решая — сказать? Нет? — Если такая минута придет, мстить захочешь, быть окончательным подлецом — помни, что у меня семья, и с тобой я сейчас — рискую. Мне и так жить недолго. А ты — молод, здоров, тебе — жить! Так живи — человеком… Счастье твое, что все спят!..
Ни слова не произнеся, вышел Жорж… Мориц распахнул дверь в ночь. Постоял, поднял голову. Там хрустально мигали звезды.
— Просто детектив… — сказал он себе с усмешкой.
Дождавшись, после обеда, ухода всех, в час короткого отдыха, Ника подошла к Евгению Евгеньевичу:
— Я вам обещала дать прочесть мои тюремные и лагерные стихи… — сказала она, озираясь. — Я вчера их целый вечер переписывала, после проверки, на нормальные странички, для вас… посмотрите, с чего!
И она показала крошечку–книжку папиросных листков для самокруток; крохи–листочки были написаны мелким–мелким почерком.
— Подумайте, уцелели! В глубоком (я его надшила) кармане казённой юбки — кроме меня ведь никто и не прочтет. И это останется! уцелеет! а это, — она показала на тетрадочку, — вы, когда прочтете — уничтожит е…
— Ника! Побойтесь Бога! — даже несколько взволновавшись, сказал Евгений Евгеньевич. Но она не уследила за его мыслью, отвлеклась другим, подумала: "А может быть, и Морицудать прочесть? И пусть онзатем — уничтожит!"
И только тогда до нее дошло возражающее восклицание:
— А, вы об этом! Хорошее дело! Рискованное! Чтобы при первом шмоне…
— Получить второй срок?.. Я и так два вечера дрожала за эту тетрадку… Так с ума можно сойти… — Кто-то шел. Встав, перебирая чертежи, Евгений Евгеньевич зарывал в свои листы — Никину тетрадку. День продолжался.
В перерыве она опять подошла к нему.
— О двух вещах я хочу сказать вам сегодня, — сказала Ника, видя, что он, отложив чертежи, сел за свою шхуну, — мастеря деталь её, ему будет легко её слушать, — во-первых, ещё о том, как, должно быть, трудно было мне (что я только теперьпоняла) — выучивать наизусть свои стихи.
В тюрьме среди такого шума в камере (вы сидели в таком же множестве, вы поймете) — в камере на сорок мест нас было сто семьдесят, как сельди в бочке, — но такая тяга к стихам была больше, чем на воле, — за пять месяцев столькостихов, разный ритм — как все это умещалось, дружно, в эту болванскую башку, непонятно! Все повторяла, день за днём, отвернувшись к стене, — это счастье, что я у стены лежала! Еслибы междуженщинами — вряд ли бы я это смогла!