AMOR
Шрифт:
Но он говорил, надо было слушать.
— Вы сказали, что я жесток. Может быть. Человек не сделан из мрамора… Когда узнаешь, что человек тебя… — он поискал слово и, неволимый тем, что за спиной кто-то вошёл, и, может быть, потому, что английский язык в данном пункте был пластичней русского — "likes you" (глагол "нравится"), удачно избегнув "loves" ("любит").
— Вы однажды спросили меня, два ли во мне человека. Я думаю, во мне много людей… Я не чувствую, чтобы я был мистер Хайд, но ведь я и не доктор Джекиль… Все— проще. Вы преувеличиваете меня!
Ей было немного стыдно, как за провалившегося на экзамене сына. Она сказала вежливо:
— В ваших словах — противоречие. И "все проще", и "не два человека, а — много". Это же выходит сложней,по вашему Евтушевскому!
И пока он возражал, что-то умное, ловкое (по Евтушевскому!) и, может быть, даже — тоже по Евтушевскому — верное, она погружалась
14
Довольно (англ.).
Несколько дней спустя, в час отдыха, Ника сказала Морицу:
— О жене вы даликое-что. Дайте другие женские типы.
— Хорошо, — ответил Мориц, пожав плечами, — только трудно говорить так — по заказу.
Он подавляет раздражение. И Ника слушает, как некая женщина, увиденная им впервые, после ванны в Кисловодске, очень сильно накрашенная, особенно глаза, — против краски губ он ничего не имеет, это красит и что-то придает лицу (жене своей он всегда привозил из заграничных поездок отличные губные карандаши), — но эта женщина была накрашена не в меру. На ней была красная шелковая косынка на светлых волосах, голубые глаза. Она в том кругу была известна тем, что незадолго до этого её муж покончил с собой. Бегло набрасывает он, видимо, против воли свой роман с этой женщиной (её имя Женни, запоминает она), отчаяние жены, гордо ею от него скрываемое, желание Женни его женить на себе. Он переломил себя, заглушил страсть — работой. В десятидневный срок. Работал до изнеможения.
— Это хороший способ, между прочим, — говорит он.
("Не мне ли он его рекомендует? Чтобы я завтра сделала целый том калькуляций!")
— Это была единственная ваша страсть?
— Нет, я много раз увлекался. Но это чувство стоит особняком.
Их прерывают. "Одно странно, — думает Ника, — почему он всегда в бюромне рассказывает? Не позовет пройтись хоть по зоне — в выходной? Чтобы не увидели — вместе?"
Был час перерыва. Так случилось, что никого не оказалось ни в рабочей, ни в жилой комнате. Ощущение одиночества и возможности действовать пронзило Нику. Не рассуждая, она бросилась к Морицеву, сейчас закрытому, шкафчику, отомкнула крючок, державший с верхнего конца крышку, — и быстрыми легкими пальцами, двумя английскими булавками— больше нечем было! — крепко–накрепко прикрепила к краешку верхней полки вынутый из только что полученного письма Ольги её фотопортрет. Но в руках скользила маленького размера фотокарточка сынаЮрочки… Тихо, никто не идёт. Она кинулась в соседнюю комнату, к своему столу, нащупала под сердцебиение скрепку и только успела скрепить ею облик мальчика с фигурой матери, как наружная дверь — стукнула, за нею — скрип внутренней двери — на пороге стоял Мориц.
Взгляд — молчание — все во мгновенье поняв, он понял и то, как быстро и молча Ника вышла из жилой комнаты — точно ему показалось, точно и не входила — он стоял и смотрел на обожаемую жену, на подросшего, полузнакомого сына…
Ещё раз стукнула наружная дверь — это Ника спешила уйти из барака по мосткам — к себе, в женскую — скорее, полнее оставить его с семьей, с отступившим, оставленным, с тем, от чего судьба оторвала непонятно, — насладиться лицезрением — судьбой же! — руками Ники протянутого подарка — в этот нежданный, редчайший час одиночества, драгоценного отсутствия всех…
ГЛАВА 14
СТРАНИЧКА ИЗ ОТРОЧЕСТВА ЕВГЕНИЯ ЕВГЕНЬЕВИЧА.
ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ ЛЮБИМОГО МЕДВЕДЯ.
ЕГО НАТАША
— Когда я начал изучать то, что полагалось мне изучать по возрасту, — начинает Евгений Евгеньевич, — мое воображение поразил эпизод жертвоприношения Авраамом Исаака. Я без конца глядел на картинку, запечатлевал все аксессуары события, и я решил уподобиться старшему из двух поименованных лиц. Но с первых же шагов появились затруднения. Прежде всего: то, чему приносился в жертву библейский мальчик на картинке, не присутствовало; мне это показалось важным упущением, и я решил это дело исправить. Я долго думал над выбором объекта и, наконец, наиболее подходящим счел изображение, вырезанное
Да, Ника, только усы — рыжие. Мишки стали совсем светлые и такие мягкие, что, когда их поднимали за шкурку, она отвисала на них, как на породистых собаках. И вот этого, наиболее облезлого и наиболее измученного и любимого особой нежной любовью, я и выбрал, когда пришлось выбирать. Но в последний миг я не смог и взял в качестве жертвы все-таки не его, а его брата. Тогда встал вопрос об огне: на картинке огонь был виден отчетливо острыми белыми языками; в стороне от него старик закалывал Исаака. Это мне было на руку: я понимал, что, если огонь развести непосредственно под мишкой, могут произойти неприятности с мамой. В качестве сосуда для огня я выбрал кукольную суповую миску; в нее я налил красного зубного эликсира, и, захватив с собой большие нянины ножницы, разнимавшиеся по одному лезвию, я с бьющимся сердцем отправился в далёкую гостиную. Что эликсир горит — я знал из предыдущих опытов. Ножницы, благодаря своему устройству разниматься, служили во время игр кинжалами и тщательно прятались няней. Но я овладел ими.
Я положил книжку на раскрытой странице на стол. Сердце мое колотилось: оно отказывалось верить в то, что утверждал ум: я принесу его в жертву! Я поставил перед фавном–кариатидой кукольную миску и зажёг эликсир. В полумраке, под высоким потолком было видно, как попыхивает жёлтый с синим огонек. В далёкой гостиной была абсолютная тишина. Я взял половину няниных ножниц и занёс над мишкой, как кинжал. Я занёс — и длил это мгновенье не только потому, что мне было так жаль любимого многострадального медведя, но ещё потому, что это был самый патетический миг: он больше никогда не повторится. Я вонзил лезвие в мишкин живот, и мишка лежал с проткнутым животом — ничего не менялось как будто. Более того, мишка не поддавался. Тогда я соединил концы ножниц и разрезал ему шкуру по животу и спине… На мгновенье любопытство оттеснило жалость, я рассматривал его внутренности, так долго составлявшие для меня загадку. Это были очень маленькие, как сушеная лапша, завитые стружечки, спрессованные, и в середине — маленький механизм, смутно прощупываемый сквозь шкурку, посредством коего мишка когда-то пищал, но уже давно был сломан. Концом ножниц я ковырнул его, зная, что он не пищит, просто так, — и выронил ножницы, потому что в том, что было ещё мишкой, при свете догоравшего эликсира раздался, годы мною не слышанный, жалобный мишкин голос. Потрясенный, в слезах, я сидел на корточках над исковерканным мишкой, не смея коснуться его, и обливал глупое дело своих рук ещё более глупыми слезами…
("Как хорошо, как по–настоящему хорошо, что есть вещи, которые отвлекают! Войди Мориц сейчас — я другая, чем когда он уходил. Да, но и он другой… И, — думала Ника, — вы опять встретитесь заново. Пусть! — сказала она себе, мишка придал мне силы".) Сквозь мысли свои она слышала голос:
— Покуда длился первый пароксизм горя, мне казалось, что он никогда не пройдет. Но вот я поднял глаза, и мне стало жутко: было почти темно, огонь потух, стоял легкий смрад, на дне миски я различал грязную жижу, и была особая пустая тишина, потому что она сливалась с темнотой, из них делалось что-то одно. Но этот страх надо было преодолеть — другим, более деловитым страхом: надо было собрать все свое хозяйство и незаметно вернуться в детскую. Сестра все ещё вышивала у окна крестиком по канве, точно ничего не случилось. А я шел, выросший на целую голову. Я помнил немой взгляд фавна–кариатиды: он, которому я принес свою жертву, — он осудил меня! Связанный в узелок мишка жёг мне руку. Я засунул его под шкаф, потому что из-за узости пространства туда не пролезала половая щетка.
— И он так и остался там? — спрашивает Ника.
— Нет, перед каким-то большим праздником отодвинули все шкафы, и были обнаружены мишкины останки. Я никому не объяснил истинной причины их. Я чувствовал, что надо молчать. И решили, что я это сделал по глупости. — "А тебе, — сказала бабушка, — больше игрушек дарить не будем. Потому что мы с дедушкой думаем, ты умнеешь, а ты все глупеешь". Она…
Евгений Евгеньевич останавливается на полуслове: на пороге стоит конторщик и протягивает письмо.