"Баламуты"
Шрифт:
Чуть отлегло, когда мать разогрела песок на сковороде, ссыпала его в мешочек и положила на поясницу.
За три дня перепробовали все средства, испытанные не раз на батьке: грели соль, терли скипидаром, ставили горчичники, даже разжились пчелиного яда. И никакого действия. Батьке что-нибудь да поможет. А здесь нет. Вроде стало получше, дух перевести можно, а ходить по-прежнему невозможно.
Может, в больницу?
– с тусклой надеждой спросил Колька мать, но соседка, энциклопедически подкованная тетка Дуся, авторитетно
Сдурел?
– сказала она.
– Залечут, вообще ходить не будешь. Сейчас врачи-то, сами ничего не знают. Как что, так резать. Нет уж, милок, мы своими средствами. Всю жизнь лечились, и никто не помирал.
Вечером сделали керосиновый компресс. И когда это тоже не помогло, тетка Дуся привела бабку Кусониху.
Кусониха заставила Кольку раздеться и проделала с ним все манипуляции, когда-то тонко подмеченные у докторов. Она заставила его показать язык, посмотрела глаза, оттянув вниз веки, а потом, уложив его на диван, навалилась всей тушей, щупая поясницу, и он заревел смертельно раневым быком.
– Радикулит обнакновенный!
– поставила Кусониха диагноз, давно ни у кого не вызывавший сомнения, но это прозвучало так авторитетно, как какое-нибудь "Супсепсис аллергический Вислера-Франкони".
– Керосинный конпресс ставили?
– спросила бабка, щеголяя вольной интерпретацией русского языка.
– Ставили!
– хором ответила тетка Дуся с Колькиной матерью.
– Тады последнее средство, - могильным голосом ухнула Кусониха и скосила один глаз туда, где должна быть икона, но где ничего не было. Мать испуганно прикрыла рот рукой-горсточкой, а Колька насторожился.
– Надо навоз пробовать. Как рукой снимаить.
– Говном мазаться не буду, - категорически заявил Колька.
– Так ить что мазаться! Хорошо, когда полностью в его, - поправила Кусониха.
– Ну, это ты сама ныряй!
– разозлился Колька.
– Мне не надо. Я отродясь ентой заразой не болела. Семьдесят пять лет прожила, а Господь сохранил ... избави Бог.
Она перекрестилась на правый угол.
– А ты меня слушай. Раз говорю, знаю, что говорю... Что ж, говно-то? От скотинки оно, чистое. Скотинка-то всякую дрянь не ест. Овес да травку.
Колька молча сопел, внутренне протестуя против такого курса лечения.
Тогда за него взялась мать с теткой Дусей. Они так мощно пошли на него, что он дрогнул. Мать, чувствуя, что Колька вот-вот сдастся, ударилась в слезы:
– Хочешь как батька твой кривым ходить? Любуйся мать!
И вдруг завыла, запричитала по Кольке как по покойнику.
Колька все молча сопел, но было видно, что он усиленно с собой борется. На помощь матери пришел батя, положив конец мучительной борьбе сына.
– Вместе сидеть будем, - сказал решительно Кондрат Иванович.
– Мне тоже надо. Грызет и грызет.
– И то, - обрадовалась мать.
– Вместе и сидите.
Знаешь, где навоз-то
– спросила Кусониха.
– А как же ж?
– удивился Кондрат Иванович.
– За конюшней и лежит. Сколько раз сам возил!
– Ну, дак вот. Глыбоко не зарывайтесь. И сидите, пока терпеть силы станет. А после дома смоете. И так десять ден.
– Там речка внизу. Можно помыться, - вставил Колька.
– Что ты, что ты? Господь с тобой!
– испугалась Кусониха.
– Дома обмоетесь. А то - к прародителям.
Уходя, бабка Кусониха заметила Полине Степановне:
– Ежели, Бог даст, поправится, помни Полина!..
Когда на Вязки опустились сумерки, и все крутом угомонилось, только со стороны клуба лились тихие звуки баяна, раздавался смех, да взвивалась высоко частушка, две фигуры в трусах крались огородами в сторону конюшни. Их, синюшные, денатуратные в лунном свете тела, играли бликами среди листвы деревьев, среди которых они старались держаться. За ними зловеще крались их тени. Это Колька с батькой шли на процедуры.
У конюшни их встретил семидесятилетний сторож Кузьма Веревкин, которого испокон веков звали Кузьмой. Кузьма был не только в курсе дела, но и материально заинтересован через поллитру белой, которую отнесла ему Колькина мать, Полина Степановна. Дала, чтобы не было разговору, а так, кто запретит в навозе сидеть.
Кузьма, отрабатывая поллитру, услужливо показал, где свежий навоз, и бережно поддерживал их, когда они стали восходить на свою Голгофу.
Разворошенный навоз шибанул в нос дурным запахом, но когда они погрузились в него, почувствовали, как приятное тепло обволокло продрогшие тела, и запах стал терять свою первоначальную силу.
Над Вязками царила благодать. Все вокруг было пронизано голубым лунным светом. Все было сочно и контрастно как в советских мультфильмах. Темные купы деревьев причудливыми аппликациями лежали на серебристой глади реки. Заливались трелями счастливые тритоны и захлебывались от любви лягушки.
И над этим вечным покоем из навоза торчали две многострадальные головы. Если бы Колька стоял на пригорке у конюшни просто так, без дела, он бы любовался красотой и совершенством мироздания, и у него, может быть, родились бы такие же мысли как у Куинджи, когда он смотрел на ночной Днепр.
Но Кольке было не до этого. Тело жгло, едкий запах раздражал слизистую оболочку, глаза застилали слезы, и он ничего перед собой не видел, кроме головы батьки, которая сидела рядом.
– Батя, - сказал Колька страдальческим голосом.
– Может, хватит?
– Терпи. Злей возьмет.
– Невмоготу. Сильно печет, зараза!
– Посиди еще трошки.
С минуту Колька еще терпел, но печь стало так сильно, что терпения у него не хватило, и он со словами "Все, батя, шабаш!" стал торопливо выбираться из своего гнезда. Батька тоже не выдержал и полез следом.